Марин Цветаев

Московская любовь парижского мальчика

…Родился 1 февраля 1925 года в Праге, почти четырнадцать лет провел во Франции. В 1939 году приехал вместе с матерью в Советский Союз. Пережил арест сестры Ариадны, арест отца (о его гибели он так и не узнает), самоубийство матери, две эвакуации и, наконец, был призван в Красную армию. Погиб в июле 1944-го на 1-м Прибалтийском фронте во время знаменитой операции «Багратион».

. А короткая жизнь была гораздо интереснее этой справки. В истории литературы Георгий Эфрон остался под домашним именем Мур. Уже внешность Мура изумляла окружающих. Высокий, крупного телосложения, в пятнадцать лет он казался по меньшей мере двадцатилетним. Манеры, привычки Мура выделяли его не меньше. Высокий, элегантно одетый, даже в московскую жару он носил костюм с галстуком. Для молодого человека тех лет – редкость. Москвичи тогда одевались скромно. Толстовки, простые рубахи, безрукавки, рабочие блузы, пролетарские кепки. Даже советская элита внешне мало отличалась от простых горожан. Роскошно одевались только некоторые актрисы МХАТа и Большого театра, да жены больших начальников, партийных, военных и хозяйственных. Зато их мужья носили полувоенные или военные френчи и гимнастерки, ничего лишнего.

Когда Мур со своим другом Митькой (Дмитрием Сеземаном) болтали по-французски, читали стихи Верлена и Малларме, прохожие оглядывались – иностранцы! В предвоенной Москве иностранец был редким, экзотичным явлением, как попугай в заснеженном русском лесу. Не только случайные прохожие принимали Мура за иностранца. Это было едва ли не общее мнение. «Не наш», – выдохнет Мария Белкина, будущий биограф Цветаевой. «Парижским мальчиком» назовет Мура Анна Ахматова. Одноклассники единодушно признают Георгия Эфрона «французом», хотя в его жилах не было ни капли французской крови.

Любопытно, что все столь же единодушно признавали его необыкновенное сходство с матерью. Отец в шутку сказал о Муре: «Марин Цветаев». «В комнату вошла молодая, розовощекая, стройная Марина в брюках», – напишет о Муре все та же Белкина, только вот настоящую Марину она парижанкой не считала: «Столько лет прожила за границей, в Париже – и ничего от Запада. Все исконно русское и даже не городское, а скорее что-то степное, от земли…» – записала она в дневнике.

А Мур вовсе не хотел французом оставаться. Он приехал в Советскую Россию, чтобы стать советским человеком. О своем новом отечестве Мур знал очень много. Марина Ивановна читала ему русские книги, Сергей Яковлевич водил на советские кинокартины. Родители внушали Муру, что во Франции он только эмигрант, что его родина в России. Товарищи по католическому колледжу считали Мура русским. Казалось бы, самой судьбой ему предназначено жить в Советском Союзе.

Жизнь в СССР не сразу разочаровала его. Даже советская бедность, бытовая неустроенность не слишком смущали Мура, ведь и во Франции семья Эфрон жила бедно. Одно время Цветаева подбирала на рынке овощи, упавшие с лотков. Правда, Мура удивили простые советские люди, квартирные хозяева, соседи по коммуналке: «Странно – люди живут в Советском Союзе – а советского в них ни йоты. Поют пошлятину. О марксизме не имеют ни малейшего представления», – записал он в дневнике.

Но вообще-то Мур редко обращал внимание на такие мелочи. Его занимали литература (французская и русская) и мировая политика. В Европе уже шла война. Мур добросовестно, день за днем, отслеживал события на Западном фронте, в Норвегии, на Балканах, в Эфиопии: «Вообще, больше всего меня интересует международное положение и мировая политика. Кто кого одолеет в Африке? Говорят, в недалеком будущем там начнется сезон дождей».

Нечего и говорить, что такой странный, нестандартно мыслящий молодой человек был одинок. Мур во всех отношениях перерос сверстников. В их глазах он оставался парижанином, «мусье». Уже в Ташкенте, в школе для эвакуированных, его будут звать Печориным, но ведь и Печорин – человек одинокий. Впрочем, изгоем Мур тоже не был. Он учился в подмосковном Голицыне, затем в паре московских школ, наконец, в Ташкенте. Нигде его не унижали, не преследовали, клеймо «сын врага народа» (Сергея Эфрона арестовали в октябре 1939-го, расстреляли в августе 1941-го) счастливо миновало Мура.

В свою очередь, Мур старался стать «своим», советским и русским (эти понятия, по крайней мере первые два года пребывания в СССР, для него сливались), изо всех сил. Арест отца и сестры как будто не повлиял на его убеждения. До осени 1941-го он оставался убежденным коммунистом (хотя не состоял даже в комсомоле). В дневнике Мур не устает писать одно и то же: надо жить настоящим, «жить советской действительностью». «Митька опять французит», – ругал Мур своего единственного друга, такого же русского парижанина, как сам Мур.

Георгий Эфрон настолько хотел стать советским, что и вкус свой, и взгляды пытался подчинить общепринятым. Неспортивный («руки как у девушки»), увиливавший от обязательной тогда для старшеклассников военной подготовки, Мур начинает ходить на футбол, потому что футбол любили, как ему казалось, все нормальные советские молодые люди. Эстет, ценитель Бодлера и Малларме хвалил «Как закалялась сталь». Хуже того, он даже поддержит критика Зелинского, когда тот разругает стихи Марины Ивановны за «формализм и декаденс». Мур поддакивает советскому критику: «Я себе не представляю, как Гослит мог бы напечатать стихи матери – совершенно и тотально оторванные от жизни и ничего общего не имеющие с действительностью».

Вообще с матерью он был суров. Она называла сына «Мур, Мурлыга». Сын называл ее «Марина Ивановна». О Цветаевой он писал очень мало.

Помимо политики и литературы, Мура интересовали друзья и женщины. У него не было ни тех, ни других. Митька долгое время казался Муру слишком парижским, слишком французским. «Марин Цветаев» хотел подружиться с настоящим советским человеком: «В Москве у меня совершенно нет друзей», «…это довольно ненормальное явление: 15-летний молодой человек Советской страны не имеет друзей!». Такие жалобы много раз повторяются в дневниках 1940-1941-го. Появлялись знакомые, товарищи, но не друзья.

О женщинах Мур знал больше, чем его одноклассники, по крайней мере в теории. Георгий сетовал, что Марина Ивановна недостаточно просветила его на сей счет, но ведь в распоряжении молодого человека было сколько угодно сведений, от «Декамерона» до французских порнографических журналов, что свободно гуляли по рукам учеников католического колледжа Маяра в Кламаре, где Мур учился несколько лет. Московским девочкам нравился взрослый и элегантный Георгий Эфрон, а Георгий мечтал поскорее потерять свой fleur d’oranger (цветок апельсинового дерева, цветок невинности – разг. фр.). Но перевести теорию в практику не решался. Взрослые женщины были недоступны, сверстницы – малоинтересны. Мур оказался разборчив. К тому же его вкус сформировался в другой стране: «Во Франции за такой не волочились бы», – пишет он об однокласснице, за которой ему советовали поухаживать. Нет, Мур ценил себя высоко: «Для меня нужна девушка во сто раз красивей, и умнее, и очаровательнее».

Нашел ли он такую? По крайней мере, ему показалось, что нашел. Имя Вали Предатько впервые упомянуто в дневнике Мура 17 мая 1941-го: «Вчера звонила эта девица. Я узнал ее голос – я теперь знаю, кто она: это Валя Предатько… Мы с ней пресимпатично разговаривали. Вообще, она мне нравится – она остроумна и в известной степени привлекательна».

Мур и Валя учились в одной школе, Мур в 8-м, Валя – в 9-м классе. За неуспеваемость ее оставили на второй год, так что осенью 1941-го Мур и Валя стали бы одноклассниками. А пока, в мае – июне 1941-го, их роман счастливо развивался. Роман был по-советски целомудрен, пожалуй, что чересчур целомудрен: «Я даже ее ни разу не взял под руку. И я с ней на «вы». Она тоже, кстати».

Свой «цветочек» Мур так и не потерял, в «парижском мальчике» было слишком мало страсти и слишком много рассудочности. Впрочем, может быть, Вале и Муру просто помешала война? Во второй половине июня их роман был в разгаре. Несколько дней Мур вел дневник только по-французски, что было признаком сильного душевного волнения. Через месяц Марина Ивановна увезет Мура из Москвы. Он вернется в столицу осенью 1941-го и встретит Валю, с которой пару месяцев лишь обменивался редкими письмами. Но интерес к ней Мура будет уже вполне меркантильным: «Завтра буду ей звонить. Она работает на хлебопекарном заводе; возможно, что это мне поможет в смысле получения хлеба». Впрочем, и в лучшие времена Валя платила за Мура, покупала ему билеты на футбол. Но чувства Вали к Муру не совсем угасли. Она будет уговаривать Мура не уезжать из Москвы (напрасно), будет посылать ему в Ташкент деньги, однако Мур отнесется к ней холодно.

Зададим вечный вопрос: если бы не было войны, не было панического бегства в Елабугу, самоубийства Марины Цветаевой, не было страшных московских дней в октябре 1941-го, как мог сложиться их роман? Боюсь, что сложился бы точно так же. Мур как будто наткнулся на стеклянную стенку. Мур и Валя выросли в разных мирах. Для сына Марины Цветаевой Валя Предатько была слишком «простой», девушке не хватало европейской культуры, которую так ценил Мур. Шестнадцатилетний мальчик пытался «перевоспитать» семнадцатилетнюю москвичку, сделать ее похожей на себя: «Уже поздно!», – говорила Валя. Умный, рационально мыслящий Мур должен был согласиться: «Попытки изваять из Вали образ, немного похожий на меня, обречены на неудачу, потому что противоестественны и неорганичны».

Лето – осень 1941-го положили конец иллюзиям Мура. Вынужденное знакомство с русской провинцией, с бедностью и неустроенностью жизни за пределами Москвы, гибель Марины Ивановны – все это потрясло парижского мальчика, заставило совершенно переменить взгляды на жизнь, на окружающих, на собственное предназначение, наконец. Мур потерял розовые очки. Последней каплей стал октябрь 1941-го. Немцы замкнули окружение под Вязьмой. Несколько дней между Москвой и наступающим вермахтом практически не было советских войск. Паника в Москве, сгоревшие партбилеты, сожженные собрания сочинений Ленина, Маркса и Энгельса: «День 16 октября был открытием, который показал, насколько советская власть держится на ниточке». Великая иллюзия кончилась.

Отныне коммунисты станут для Мура просто «красными», Красную армию он будет называть иронично: «Red Army». А главное, у Мура пропадет желание быть советским человеком. К СССР и ко всему советскому он начнет относиться насмешливо, а то и враждебно. Забросит навсегда мечты об интеграции в советское общество, о советских друзьях. Любовь к Советской стране угаснет, как угасло и его увлечение Валей.

Новой мечтой Мура станет возвращение в Париж. Теперь он станет жить воспоминаниями о прекрасной Франции. Часами Мур слушает французское радио, не только потому, что продолжает интересоваться мировой политикой, – ему просто приятно слышать французские голоса. Генерал де Голль в Алжире интересует его куда больше, чем битва на Курской дуге.

В эвакуации, в голодном Ташкенте, Мур наконец-то находит свое призвание. Теперь он хочет посвятить жизнь пропаганде французской культуры в России и русской культуры во Франции. Лучшего занятия нельзя было и придумать для Георгия Эфрона: «Я русский по происхождению и француз по детству и образованию», – писал он. Мур начинает роман «Записки парижанина», задумывает «Историю современной французской литературы», литературы, которую он считал лучшей в мире.

. Мур поступает в Литературный институт на отделение переводчиков, но литературоведом и переводчиком он не стал. Литинститут не давал отсрочки от службы в армии. Мура ждал фронт, бои с немцами и безымянная могила у деревни Друйки, где русский парижанин, сын Марины Цветаевой принял последний бой.

Сергей БЕЛЯКОВ, «Частный корреспондент»

ЕЛАБУГА — ИЗ ПРОШЛОГО В БУДУЩЕЕ.

Этот город великолепен! Его история, его люди, его атмосфера — всё потрясает! (Торбен Лаурсен)

Елабуга

Цветаева Марина Ивановна

Биография.

Цветаева Марина Ивановна, родилась 26 сентября (8 октября по старому стилю) 1892 года, в московской семье. Отец Марины — И. В. Цветаев — профессор-искусствовед, основатель Московского музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина, мать — М. А. Мейн (умерла в 1906), пианистка, ученица А. Г. Рубинштейна, дед сводных сестры и брата — историк Д. И. Иловайский.

В детстве из-за болезни матери (чахотка) Цветаева подолгу жила в Италии, Швейцарии, Германии; перерывы в гимназическом образовании восполнялись учебой в пансионах в Лозанне и Фрейбурге. Свободно владела французским и немецким языками. В 1909 слушала курс французской литературы в Сорбонне.

Детские годы Цветаевой прошли в Москве и на даче в Тарусе. Начав образование в Москве, она продолжила его в пансионах Лозанны и Фрейбурга. В шестнадцать лет совершила самостоятельную поездку в Париж, чтобы прослушать в Сорбонне краткий курс истории старофранцузской литературы.

Творчество.

Стихи начала писать с шести лет (не только по-русски, но и по-французски и по-немецки), печататься с шестнадцати, а два года спустя тайком от семьи выпустила сборник «Вечерний альбом», который заметили и одобрили такие взыскательные критики, как Брюсов, Гумилев и Волошин. С первой встречи с Волошиным и беседы о поэзии началась их дружба, несмотря на значительную разницу в возрасте. Она много раз была в гостях у Волошина в Коктебеле. Сборники ее стихов следовали один за другим, неизменно привлекая внимание своей творческой самобытностью и оригинальностью. Она не примкнула ни к одному из литературных течений.

В 1912 Цветаева вышла замуж за Сергея Эфрона, который стал не только ее мужем, но и самым близким другом. Годы Первой мировой войны, революции и гражданской войны были временем стремительного творческого роста Цветаевой. Она жила в Москве, много писала, но почти не публиковалась. Октябрьскую революцию она не приняла, видя в ней восстание «сатанинских сил». В литературном мире М. Цветаева по-прежнему держалась особняком.

В мае 1922 ей с дочерью Ариадной разрешили уехать за границу — к мужу, который, пережив разгром Деникина, будучи белым офицером, теперь стал студентом Пражского университета. Сначала Цветаева с дочерью недолго жили в Берлине, затем три года в предместьях Праги, а в ноябре 1925 после рождения сына семья перебралась в Париж. Жизнь была эмигрантская, трудная, нищая. Жить в столицах было не по средствам, приходилось селиться в пригородах или ближайших селениях.

Творческая энергия Цветаевой, невзирая ни на что, не ослабевала: в 1923 в Берлине, в издательстве «Геликон», вышла книга «Ремесло», получившая высокую оценку критики. В 1924, в пражский период — поэмы «Поэма Горы», «Поэма Конца». В 1926 закончила поэму «Крысолов», начатую еще в Чехии, работала над поэмами «С моря», «Поэма Лестницы», «Поэма Воздуха» и др. Большинство из созданного осталось неопубликованным: если поначалу русская эмиграция приняла Цветаеву как свою, то очень скоро ее независимость, ее бескомпромиссность, ее одержимость поэзией определяют ее полное одиночество. Она не принимала участия ни в каких поэтических или политических направлениях. Ей «некому прочесть, некого спросить, не с кем порадоваться», «одна всю жизнь, без книг, без читателей, без друзей. ». Последний прижизненный сборник вышел в Париже в 1928 — «После России», включивший стихотворения, написанные в 1922 — 1925.

К 1930-м годам Цветаевой казался ясным рубеж, отделивший ее от белой эмиграции: «Моя неудача в эмиграции — в том, что я не эмигрант, что я по духу, т.е. по воздуху и по размаху — там, туда, оттуда. » В 1939 она восстановила свое советское гражданство и вслед за мужем и дочерью возвратилась на родину. Она мечтала, что вернется в Россию «желанным и жданным гостем». Но этого не случилось: муж и дочь были арестованы, сестра Анастасия была в лагере. Цветаева жила в Москве по-прежнему в одиночестве, кое-как перебиваясь переводами.

Цветаева в Елабуге.

Вечером 17 августа 1941 года к елабужской пристани причалил теплоход «Чувашская Республика». На берег высадились 13 человек — эвакуированные из Москвы писатели и члены их семей. Среди них были и Марина Ивановна Цветаева с сыном Муром (Георгием Эфроном).

Первоначально москвичей разместили в здании библиотечного техникума, а 20 августа горсовет начал расселять их по квартирам. Цветаева с сыном были распределены в дом Бродельщиковых на ул. Ворошилова, 9. В этот же день они получили привезенный с пристани багаж, а 21 августа прописались по вышеуказанному адресу и переехали.

Цветаева с сыном занимали спальню хозяев — маленькую комнатку в три окна. Комнату отделяет дощатая перегородка без двери, к тому же она не доходит до потолка.

Теперь необходимо было устроиться на работу. Марина Ивановна хотела преподавать французский язык. Есть версия, что ей предложили быть переводчицей с немецкого в лагере военнопленных. Для нее это было неприемлемо, и она отказалась.

24 августа Марина Ивановна на пароходе отправилась в Чистополь. Там была большая часть эвакуированных писателей. Вечером 26 августа Мур получил телеграмму из Чистополя: «Ищу комнату. Скоро приеду. Целую».Вернулась Цветаева 28 августа. Вести из Чистополя описаны в дневнике сына: «…прописать обещают. Комнату нужно искать. Работы — для матери предполагается в колхозе вместе с женой и сестрами Асеева, а потом, если выйдет, — судомойкой в открываемой писателями столовой. Для меня — ученик токаря».

На 30 августа был назначен отъезд в Чистополь, но Марина Ивановна уезжать передумала. Знакомые посоветовали ей узнать о работе в совхозе, но и там для нее не оказалось места.

31 августа в Елабуге проводился воскресник: расчищали территорию под аэродром. На работу должны были выйти по одному человеку от каждой семьи елабужан и эвакуированных. От семьи Цветаевых на воскресник пошел Мур, а от семьи Бродельщиковых — хозяйка Анастасия Ивановна. Ее муж Михаил Иванович с шестилетним внуком Павликом рано утром ушли на рыбалку. Марина Ивановна осталась в доме одна.

На кухне остались сковорода с жареной рыбой для сына и три письма.

Сыну:

«Мурлыга, прости меня. Но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это — уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але — если увидишь — что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик».

Писателю Асееву:

«Дорогой Николай Николаевич! Дорогие сестры Синяковы! Умоляю вас взять Мура к себе в Чистополь — просто взять его в сыновья — и чтобы он учился. Я для него больше ничего не могу и только его гублю. У меня в сумке 450 р. И если постараться распродать все мои вещи. В сундучке несколько рукописных книжек стихов и пачка с оттисками прозы. Поручаю их Вам. Берегите моего дорогого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите как сына — заслуживает. А меня — простите. Не вынесла. МЦ.

Не оставляйте его никогда. Была бы безумно счастлива, если бы жил у вас. Уедете — увезите с собой. Не бросайте!»

К эвакуированным:

«Дорогие товарищи! Не оставьте Мура. Умоляю того из вас, кто сможет, отвезти его в Чистополь к Асееву. Пароходы — страшные, умоляю не отправлять его одного. Помогите ему с багажом — сложить и довезти. В Чистополе надеюсь на распродажу моих вещей. Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мной он пропадет. Адр. Асеева на конверте. Не похороните живой! Хорошенько проверьте».

Похоронили М. И. Цветаеву 2 сентября 1941 года на городском Петропавловском кладбище. В октябре 1960 года Анастасия Ивановна Цветаева безуспешно искала могилу сестры и, не найдя, в южной части кладбища, где хоронили в сорок первом, установила крест с надписью: «В этой стороне кладбища похоронена Марина Ивановна Цветаева. Родилась 26 сент. Ст. ст. 1892 г. в Москве = 31 августа нов. Ст. 1941 г. в Елабуге».

В 1970 году крест заменили гранитным надгробием, а в 1990-м эту могилу освятила Церковь.

«Марина и Мур»

Пятьдесят пять лет назад, 31 августа, в маленьком городке Елабуге на Каме ушла из жизни замечательная женщина — Марина Ивановна Цветаева. Ушла добровольно. Не смогла жить — смогла умереть. До последней минуты — мать, ушла, оставив в кухне приготовленный сыну обед.

«Даже двери не было в той комнате в Елабуге, которую оставила за собой, вместо двери — деревенская занавеска. Но стояли кровать, диван, стол — достаточные ей с сыном в тот час. С сыном! Вот что ей довлело, что осталось ей от всей жизни. Сын, которого она исступленно любила. Он был с ней! Рядом с этим все вопросы о внешнем устройстве были второстепенны. Она рвалась из Москвы, чтобы спасти Мура от опасности зажигательных бомб, которые он тушил.

Что же случилось? Последним решающим толчком была угроза Мура, крикнувшего ей в отчаянии: «Ну, кого-нибудь из нас вынесут отсюда вперед ногами!» В этот час и остановилась жизнь. «Меня» — ухнуло в ней. Его смерть! Единственная соперница! ЕЕ одной она испугалась; как вчера хотела для прокорма сына ехать за город, так сегодня прозвучало его: «За предел! Туда! Насовсем!». Дать свободу — единственное, чего он хотел!

В отчаянном крике сына матери открылась его правда: «вместе» их — кончилось! Она уже не нужна ему! Она ему мешает.

Все связи с жизнью были порваны. Стихов она уже не писала — да и они бы ничего не значили рядом со страхом за Мура. Еще один страх снедал ее: если война не скоро кончится, Мура возьмут на войну.

Да, мысль о самоубийстве шла с ней давно, и она об этом писала. Но между мыслью и поступком — огромное расстояние. В 1940 году она записала в дневнике: «Я уже год примеряю смерть. Но пока я н у ж н а». На этой нужности она и держалась. Годы Марина примерялась к крюкам на потолке, но пришел час, когда надо было не думать, а действовать, — и хватило гвоздя».

В тот час все стало вдруг просто: скорее — уйти. Перебежать ему путь к смерти! Только это, это одно. Все сложности жизни кончились. Ни войны, ни стихов, ни отверженности, ни одиночества. Решенность. Неизбежность только этого шага. Он был единственный друг! В ясности, вдруг наставшей, было освобождение от всех дел, от всех забот. А сыну без нее станет лучше!

Марина пишет поэту Николаю Асееву. У Асеева есть жена. Есть сестра жены. Рука тверда. «Берите его и растите, как своего. Он достоин.» Пишет сыну: «Прости меня. Безумно тебя люблю, но дальше было бы хуже. Если ты когда-нибудь увидишь отца и Алю, скажи им, что я любила их до последней минуты.»

Скажут: «Брошенные в пылу ссоры слова мальчишки дико было принять всерьез!»

«Что были бы Марине — прозвучи они ей т о г д а — рассудочные рассуждения посторонних? Как сомнамбула, прошла бы она в своем горе сквозь их слова. В нестерпимости дня надо было одно — спешить!»

Но нельзя возлагать вину за смерть Марины на Георгия. Можно ли обвинить человека в шестнадцать лет за слепую страсть поступков и слов?

Все, что от матери шло, что он органически принимал в детстве, — теперь, когда он казался себе взрослее всех, было ему нестерпимо. Оттолкновение дошло до того, что он уже не звал ее матерью: Марина Ивановна. Даже в страшное время после Марины, когда ему было восемнадцать лет, из армии он написал своей тете, Анастасии Ивановне Цветаевой о матери: «М.И. всегда оставляла за собой право на этот поступок».

Объявили субботник. Вместо Марины Ивановны, которой было сорок восемь лет, пошел Георгий. Ему —шестнадцать. Хозяева дома тоже ушли. «Когда первой в дом вернулась хозяйка, дверь сеней была заперта, хоть и не на щеколду. Ее удалось открыть — она была изнутри густо замотана веревкой. Войдя, она увидела Марину. Она висела невысоко над полом, на гвозде, вбитом вбок в поперечную потолочную балку, на тонком крепком шнурке. Двор наполнился народом. Снял ее с петли прохожий. Положил и пошел дальше. Когда сын пришел домой, его не пустили. Он спросил — почему? Узнав о самоубийстве матери, он не захотел войти в дом — и ушел».

Все это рассказали Анастасии Цветаевой хозяева дома, где жила Марина свои последние десять дней.

Сын! Мечтанный! Так долго жданный! Она ждала его с 1912 года. Но тогда родилась дочь, Ариадна. Через пять лет, в 1917 году, еще дочь, Ирина. Прошло долгих и тяжелых восемь лет. Умерла от голода и болезни в феврале двадцатого маленькая Ирина. Четыре года не знала Марина Ивановна, жив ли ее муж, Сергей Эфрон, ушедший с армией Корнилова. Разлуку с ним она переносила стоически, жила на пределе человеческих возможностей. Осенью восемнадцатого года ездила за продуктами для детей куда-то под Тамбов, рубила сама топором мебель на растопку. И — писала, писала. Стихи, пьесы для молодежной студии Художественного театра. Никогда еще не писала Цветаева так вдохновенно, забывая себя, разнообразно, напряженно. С 1917 по 1920 год ею было написано более трехсот стихотворений, поэма-сказка «Царь-Девица», шесть романтических пьес и еще три — незавершенные. И — эссе, письма. Создается впечатление, что ее поэтическая энергетика становилась тем сильнее, чем невыносимее становились ее жизнь и быт.

Только в 1921 году Илья Эренбург, вернувшись из поездки за границу, привез Марине Ивановне известие о горячо любимом ее муже. И она приняла решение — во что бы то ни стало ехать к нему. Долгие сборы, прощание с близкими и друзьями, с боготворимой Москвой — что это все по сравнению со счастьем встречи с ее Сережей, с единственной любовью ее, до последнего вздоха и взгляда! Перед отъездом, прощаясь с Марией Ивановной Кузьминой-Гриневой, Марина сказала:

— Еду, Марусенька, у меня будет сын Георгий!

— Сын? А может быть — дочь?

— Нет — сын. Вот увидите.

И первого февраля 1925 года он родился. Георгий, или, по-домашнему, Мур. Он был очень похож на Марину Ивановну, весь — в Цветаевых. Как ласков он был к матери в детстве! Когда это исчезло? Сразу ли заметила Марина?

Для Али она была суровой, требовательной матерью, с ранних лет приучала ее к самостоятельности, к работе с книгой, словом. С пяти или шести лет, уже умея читать и писать, Аля вела дневники, рисовала, писала стихи. Примером самоотверженной работы такого рода была для нее мать, не щадящая себя.

Совсем другой матерью была Марина для Георгия. Ни тени требовательности, какая была к Але, только материнская нежность, женственность, жертвенность, восхищение — до беспамятства. Счастье.

В эти годы Марина Ивановна писала сестре Анастасии о сыне: «Удивительно взрослая речь, чудно владеет словом. Мужественен, любит говорить не как дети. И совсем иначе, чем Аля. Хочет всегда стать на что-то, повыше, чтобы слушали. »

Когда Георгию было восемь лет, она писала: «Очень зрел. Очень критичен. Марина, — сказал мне Бальмонт, — это растет твой будущий прокурор!» Дрогнуло ли у любящей матери сердце от предчувствия беды, когда она услыхала эти слова? Мы не знаем и не узнаем никогда.

Обретенный сын — после двух дочерей. Гордость матери. Исполненный ума и таланта, родившийся в нее, весь — она. В тринадцать лет начавший составлять антологию современной французской поэзии. Одаренный во многих областях, увлекавшийся философией. Ему прочили великое будущее. Но. В его де-сять лет Марина записала в своем дневнике: «Душевно не развит. »

Глядя на Георгия, Марина Ивановна вспоминала себя — в детстве, в юности. Та же непримиримость, та же принципиальность. Рано обнаружившиеся таланты. От-деленность «себя» от «всех». То же «одиночество на людях». Мать Марины Ивановны, Мария Александровна, была сложным человеком, требовательной матерью, какой для Али была Марина. С раннего детства — иностранные языки, занятия музыкой. Она старалась вложить в детей как можно больше, научить их всему, что умела и любила сама. И, вместе с тем, Мария Александровна очень рано разглядела Марину, не ломала ее характер. Тоже видела в ней — самое себя. Свой накал страстей, свою жажду жизни. Если бы не было такой матери, не было бы такой Марины. От матери —Гейне, Гете, Наполеон, Бетховен. Сила жизни-от матери.

Но и шаг к смерти, косвенным образом, тоже от матери. Все — до конца. Любовь — до полного самоотречения, стихи — тоже. А самоубийство ради свободы сына — последняя, превосходная степень любви к нему.

Многие прямо обвиняли Георгия. Другие глубокомысленно замечали: «Вы же понимаете, тяжелая жизнь, разлука с мужем и дочерью. Все вполне объяснимо! О чем здесь говорить?»

Да, тяжело, голодно — но она не боится таких трудностей; думает — уже в Елабуге!! поехать работать в совхоз. Да, разлука — но она верит, что они живы. И говорить здесь есть о чем — о силе ее любви! Как в ее любимой сказке: мальчик бежал, держа в руках сердце своей матери. Выронил и споткнулся о него. А сердце спросило: «Ты не ушибся, сынок?» Вот так и она — своим поступком: «Ты не умрешь, сынок!» Нам сейчас легче всего судить и осуждать, смаковать подробности чужого горя. Но вот вопрос — имеем ли мы на это право?

Марина Ивановна жила «на взводе» и ушла «на взводе». Она бурно любила жизнь, во всех ее поступках — перехлест от этой любви. Она сама — любовь, жизнь, и ее смерть — это тоже любовь и жизнь. Любовь — матери, жизнь — сына. Если бы он повесился, она бы, не раздумывая, — тоже.

Марина использовала свой шанс спасти Георгия. Но, фактически, лишь отсрочила его последний день. Он погиб в июле 1944 года на фронте. По отзывам и характеристикам: «В бою бесстрашен. Погиб как герой».

Марина прощала Муру все. Он был с ней груб, не сдержан. Но она прощала, потому что видела его таким, каким он еще будет. Ощущая для себя жизнь —позади, она жила мечтой о его будущем. Марина говорила: «Он — молодой, у меня все это прошло давно, а он ведь еще. » И — тихонько плакала, отвернувшись.

Георгий не хотел в эвакуацию. Он хотел из Елабуги — в Москву. На упреки сына, что она не умеет устроиться в жизни, добиться положения и благ, Марина Ивановна, в горькой надменности и гордости, бросила: «Так что же, по-твоему, мне ничего другого не остается, кроме самоубийства?» Это был вызов. И Мур на него ответил:

«Да, по-моему, ничего другого вам не остается!» Марина Ивановна понимала, что вот эти слова возникли в пылу ссоры. Что в глубине души он ее любит — она знала. Но когда прозвучало «кого-нибудь из нас. » — это было уже не о ней. А — о нем! «Значит, я уже ему не нужна!» ЕЕ забота — для него насилие. И он задыхался. Он хотел — сам, без всех, и, в первую очередь, — без нее. Он — м о г. А Марина без него — не могла.

Георгий был — Марина, даже слишком Марина. И она это видела и чувствовала. Люди, знавшие ее в 1939-1941 годах, говорили: «Марина исступленно любила Мура.»

Марина Ивановна помнила себя и свою попытку самоубийства в 17 лет. И это решало все — решало быстро и неожиданно просто. Уйти из жизни самой — не отдать его смерти.

«От нищеты Цветаевы не погибают!» — написала много лет спустя в своих «Воспоминаниях» сестра Марины Анастасия.

Еще в 1934 году Марина Ивановна думала об уходе, но удерживал ее Мур. В письме А.А.Тесковой в ноябре 1934 года она писала: «Мне все эти дни хочется написать свое завещание. Мне вообще хотелось бы не быть. Иду с Муром или без Мура, в школу или за молоком — и, изнутри, сами собой — слова завещания. Не вещественного — у меня ничего нет, — а что-то, что мне нужно, чтобы люди обо мне знали: разъяснение» .

Постскриптум. Да простит мне читатель частые цитаты из воспоминаний сестры Марины Ивановны Цветаевой — Анастасии. Но кому, как не ей, самой близкой по духу, после Марины отдать нам ее завещание, ее разъяснение. А нам, живущим много позже — и многих после! — услышать, понять, принять и простить.

Мур, сын Марины

Сухая биографическая справка бывает примечательна. Георгий Эфрон, сын Марины Цветаевой и Сергея Эфрона. Родился 1 февраля 1925 года в Праге, почти четырнадцать лет провёл во Франции. В 1939 году приехал вместе с матерью в Советский Союз. Пережил арест сестры Ариадны, арест отца (о его гибели он так и не узнает), самоубийство матери, две эвакуации и, наконец, был призван в Красную армию. Погиб в июле 1944-го на 1-м Прибалтийском фронте во время знаменитой операции «Багратион».

А короткая жизнь была гораздо интереснее этой справки.

В истории литературы Георгий Эфрон остался под домашним именем Мур.

Уже внешность Мура изумляла окружающих. Высокий, крупного телосложения, в пятнадцать лет он казался по меньшей мере двадцатилетним. Манеры, привычки Мура выделяли его не меньше. Высокий, элегантно одетый, даже в московскую жару он носил костюм с галстуком. Для молодого человека тех лет — редкость. Москвичи тогда одевались скромно. Толстовки, простые рубахи, безрукавки, рабочие блузы, пролетарские кепки. Даже советская элита внешне мало отличалась от простых горожан. Роскошно одевались только некоторые актрисы МХАТа и Большого театра да жёны больших начальников, партийных, военных и хозяйственных. Зато их мужья носили полувоенные или военные френчи и гимнастёрки, ничего лишнего.

Когда Мур со своим другом Митькой (Дмитрием Сеземаном) болтали по-французски, читали стихи Верлена и Малларме, прохожие оглядывались — иностранцы! В предвоенной Москве иностранец был редким, экзотичным явлением, как попугай в заснеженном русском лесу. Не только случайные прохожие принимали Мура за иностранца. Это было едва ли не общее мнение. «Не наш», — выдохнет Мария Белкина, будущий биограф Цветаевой. «Парижским мальчиком» назовёт Мура Анна Ахматова. Одноклассники единодушно признают Георгия Эфрона «французом», хотя в его жилах не было ни капли французской крови.

Любопытно, что все столь же единодушно признавали его необыкновенное сходство с матерью. Отец в шутку сказал о Муре: «Марин Цветаев». «В комнату вошла молодая, розовощёкая, стройная Марина в брюках», — напишет о Муре всё та же Белкина, только вот настоящую Марину она парижанкой не считала: «Столько лет прожила за границей, в Париже — и ничего от Запада. Всё исконно русское и даже не городское, а скорее что-то степное, от земли…» — записала она в дневнике.

А Мур вовсе не хотел французом оставаться. Он приехал в Советскую Россию, чтобы стать советским человеком.

О своём новом отечестве Мур знал очень много. Марина Ивановна читала ему русские книги, Сергей Яковлевич водил на советские кинокартины. Родители внушали Муру, что во Франции он только эмигрант, что его родина в России. Товарищи по католическому колледжу считали Мура русским. Казалось бы, самой судьбой ему предназначено жить в Советском Союзе.

Жизнь в СССР не сразу разочаровала его. Даже советская бедность, бытовая неустроенность не слишком смущали Мура, ведь и во Франции семья Эфрон жила бедно. Одно время Цветаева подбирала на рынке овощи, упавшие с лотков. Правда, Мура удивили простые советские люди, квартирные хозяева, соседи по коммуналке: «Странно — люди живут в Советском Союзе — а советского в них ни йоты. Поют пошлятину. О марксизме не имеют ни малейшего представления», — записал он в дневнике.

Но вообще-то Мур редко обращал внимание на такие мелочи. Его занимали литература (французская и русская) и мировая политика. В Европе уже шла война. Мур добросовестно, день за днём, отслеживал события на Западном фронте, в Норвегии, на Балканах, в Эфиопии: «Вообще, больше всего меня интересует международное положение и мировая политика. Кто кого одолеет в Африке? Говорят, в недалёком будущем там начнётся сезон дождей».

Нечего и говорить, что такой странный, нестандартно мыслящий молодой человек был одинок. Мур во всех отношениях перерос сверстников. В их глазах он оставался парижанином, «мусье». Уже в Ташкенте, в школе для эвакуированных, его будут звать Печориным, но ведь и Печорин — человек одинокий. Впрочем, изгоем Мур тоже не был. Он учился в подмосковном Голицыне, затем в паре московских школ, наконец, в Ташкенте. Нигде его не унижали, не преследовали, клеймо «сын врага народа» (Сергея Эфрона арестовали в октябре 1939-го, расстреляли в августе 1941-го) счастливо миновало Мура.

В свою очередь, Мур старался стать «своим», советским и русским (эти понятия, по крайней мере первые два года пребывания в СССР, для него сливались), изо всех сил. Арест отца и сестры как будто не повлиял на его убеждения. До осени 1941-го он оставался убеждённым коммунистом (хотя не состоял даже в комсомоле). В дневнике Мур не устаёт писать одно и то же: надо жить настоящим, «жить советской действительностью». «Митька опять французит», — ругал Мур своего единственного друга, такого же русского парижанина, как сам Мур.

Георгий Эфрон настолько хотел стать советским, что и вкус свой, и взгляды пытался подчинить общепринятым. Неспортивный («руки как у девушки»), увиливавший от обязательной тогда для старшеклассников военной подготовки, Мур начинает ходить на футбол, потому что футбол любили, как ему казалось, все нормальные советские молодые люди. Эстет, ценитель Бодлера и Малларме хвалил «Как закалялась сталь». Хуже того, он даже поддержит критика Зелинского, когда тот разругает стихи Марины Ивановны за «формализм и декаденс». Мур поддакивает советскому критику: «Я себе не представляю, как Гослит мог бы напечатать стихи матери — совершенно и тотально оторванные от жизни и ничего общего не имеющие с действительностью».

Вообще с матерью он был суров. Она называла сына «Мур, Мурлыга». Сын называл её «Марина Ивановна». О Цветаевой он писал очень мало.

Помимо политики и литературы, Мура интересовали друзья и женщины. У него не было ни тех ни других. Митька долгое время казался Муру слишком парижским, слишком французским. «Марин Цветаев» хотел подружиться с настоящим советским человеком: «В Москве у меня совершенно нет друзей», «…это довольно ненормальное явление: 15-летний молодой человек Советской страны не имеет друзей!». Такие жалобы много раз повторяются в дневниках 1940—1941-го. Появлялись знакомые, товарищи, но не друзья.

О женщинах Мур знал больше, чем его одноклассники, по крайней мере в теории. Георгий сетовал, что Марина Ивановна недостаточно просветила его на сей счёт, но ведь в распоряжении молодого человека было сколько угодно сведений, от «Декамерона» до французских порнографических журналов, что свободно гуляли по рукам учеников католического колледжа Маяра в Кламаре, где Мур учился несколько лет. Московским девочкам нравился взрослый и элегантный Георгий Эфрон, а Георгий мечтал поскорее потерять свой fleur d’oranger (цветок апельсинового дерева, цветок невинности — разг. фр.). Но перевести теорию в практику не решался. Взрослые женщины были недоступны, сверстницы — малоинтересны. Мур оказался разборчив. К тому же его вкус сформировался в другой стране: «Во Франции за такой не волочились бы», — пишет он об однокласснице, за которой ему советовали поухаживать. Нет, Мур ценил себя высоко: «Для меня нужна девушка во сто раз красивей, и умнее, и очаровательнее».

Нашёл ли он такую? По крайней мере ему показалось, что нашёл. Имя Вали Предатько впервые упомянуто в дневнике Мура 17 мая 1941-го: «Вчера звонила эта девица. Я узнал её голос — я теперь знаю, кто она: это Валя Предатько . Мы с ней пресимпатично разговаривали. Вообще, она мне нравится — она остроумна и в известной степени привлекательна».

Мур и Валя учились в одной школе, Мур в 8-м, Валя — в 9-м классе. За неуспеваемость её оставили на второй год, так что осенью 1941-го Мур и Валя стали бы одноклассниками. А пока, в мае — июне 1941-го, их роман счастливо развивался. Роман был по-советски целомудрен, пожалуй, что чересчур целомудрен: «Я даже её ни разу не взял под руку. И я с ней на «вы». Она тоже, кстати». Свой «цветочек» Мур так и не потерял, в «парижском мальчике» было слишком мало страсти и слишком много рассудочности. Впрочем, может быть, Вале и Муру просто помешала война? Во второй половине июня их роман был в разгаре. Несколько дней Мур вёл дневник только по-французски, что было признаком сильного душевного волнения. Через месяц Марина Ивановна увезёт Мура из Москвы. Он вернётся в столицу осенью 1941-го и встретит Валю, с которой пару месяцев лишь обменивался редкими письмами. Но интерес к ней Мура будет уже вполне меркантильным: «Завтра буду ей звонить. Она работает на хлебопекарном заводе; возможно, что это мне поможет в смысле получения хлеба». Впрочем, и в лучшие времена Валя платила за Мура, покупала ему билеты на футбол. Но чувства Вали к Муру не совсем угасли. Она будет уговаривать Мура не уезжать из Москвы (напрасно), будет посылать ему в Ташкент деньги, однако Мур отнесётся к ней холодно.

Зададим вечный вопрос: если бы не было войны, не было панического бегства в Елабугу, самоубийства Марины Цветаевой, не было страшных московских дней в октябре 1941-го, как мог сложиться их роман? Боюсь, что сложился бы точно так же. Мур как будто наткнулся на стеклянную стенку. Мур и Валя выросли в разных мирах. Для сына Марины Цветаевой Валя Предатько была слишком «простой», девушке не хватало европейской культуры, которую так ценил Мур. Шестнадцатилетний мальчик пытался «перевоспитать» семнадцатилетнюю москвичку, сделать её похожей на себя: «Уже поздно!» — говорила Валя. Умный, рационально мыслящий Мур должен был согласиться: «Попытки изваять из Вали образ, немного похожий на меня, обречены на неудачу, потому что противоестественны и неорганичны».

Лето — осень 1941-го положили конец иллюзиям Мура. Вынужденное знакомство с русской провинцией, с бедностью и неустроенностью жизни за пределами Москвы, гибель Марины Ивановны — всё это потрясло парижского мальчика, заставило совершенно переменить взгляды на жизнь, на окружающих, на собственное предназначение, наконец. Мур потерял розовые очки. Последней каплей стал октябрь 1941-го. Немцы замкнули окружение под Вязьмой. Несколько дней между Москвой и наступающим вермахтом практически не было советских войск. Паника в Москве, сгоревшие партбилеты, сожжённые собрания сочинений Ленина, Маркса и Энгельса: «День 16 октября был открытием, который показал, насколько советская власть держится на ниточке». Великая иллюзия кончилась. Отныне коммунисты станут для Мура просто «красными», Красную армию он будет называть иронично: «Red Army». А главное, у Мура пропадёт желание быть советским человеком. К СССР и ко всему советскому он начнёт относиться насмешливо, а то и враждебно. Забросит навсегда мечты об интеграции в советское общество, о советских друзьях. Любовь к Советской стране угаснет, как угасло и его увлечение Валей. Новой мечтой Мура станет возвращение в Париж. Теперь он станет жить воспоминаниями о прекрасной Франции. Часами Мур слушает французское радио, не только потому, что продолжает интересоваться мировой политикой, — ему просто приятно слышать французские голоса. Генерал де Голль в Алжире интересует его куда больше, чем битва на Курской дуге. В эвакуации, в голодном Ташкенте, Мур наконец-то находит своё призвание. Теперь он хочет посвятить жизнь пропаганде французской культуры в России и русской культуры во Франции. Лучшего занятия нельзя было и придумать для Георгия Эфрона: «Я русский по происхождению и француз по детству и образованию», — писал он. Мур начинает роман «Записки парижанина», задумывает «Историю современной французской литературы», литературы, которую он считал лучшей в мире. Мур поступает в Литературный институт на отделение переводчиков, но литературоведом и переводчиком он не стал. Литинститут не давал отсрочки от службы в армии. Мура ждал фронт, бои с немцами и безымянная могила у деревни Друйки, где русский парижанин, сын Марины Цветаевой принял последний бой.

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: