Пошлые стихи есенина и маяковского

Итак, летом 1914 года в кофейне на Арбате должна была произойти сшибка двух литературных групп. С нашей стороны были я и Бобров. С их стороны предполагались Третьяков и Шершеневич. Но они привели с собой Маяковского. Оказалось, вид молодого человека, сверх ожидания, был мне знаком по коридорам Пятой гимназии, где он учился двумя классами ниже, и по кулуарам симфонических, где он мне попадался на глаза в антрактах.

Несколько раньше один будущий слепой его приверженец показал мне какую-то из первинок Маяковского в печати. Тогда этот человек не только не понимал своего будущего бога, но и эту печатную новинку показал мне со смехом и возмущением, как заведомо бездарную бессмыслицу. А мне стихи понравились до чрезвычайности. Это были те первые ярчайшие его опыты, которые потом вошли в сборник «Простое, как мычание».

Теперь, в кофейне, их автор понравился мне не меньше. Передо мной сидел красивый, мрачного вида юноша с басом протодиакона и кулаком боксера, неистощимо, убийственно остроумный, нечто среднее между мифическим героем Александра Грина и испанским тореадором.

Сразу угадывалось, что если он и красив, и остроумен, и талантлив, и, может быть, архиталантлив, &#151 это не главное в нем, а главное &#151 железная внутренняя выдержка, какие-то заветы или устои благородства, чувство долга, по которому он не позволял себе быть другим, менее красивым, менее остроумным, менее талантливым.

И мне сразу его решительность и взлохмаченная грива, которую он ерошил всей пятерней, напомнили сводный образ молодого террориста-подпольщика из Достоевского, из его младших провинциальных персонажей.

Провинция не всегда отставала от столиц во вред себе. Иногда в период упадка главных центров глухие углы спасала задержавшаяся в них благодетельная старина. Так, в царство танго и скетинг-ринков Маяковский вывез из глухого закавказского лесничества, где он родился, убеждение, в захолустье еще незыблемое, что просвещение в России может быть только революционным.

Природные внешние данные молодой человек чудесно дополнял художественным беспорядком, который он напускал на себя, грубоватой и небрежной громоздкостью души и фигуры и бунтарскими чертами богемы, в которые он с таким вкусам драпировался и играл.

Я очень люблю раннюю лирику Маяковского. На фоне тогдашнего паясничания ее серьезность, тяжелая, грозная, жалующаяся, была так необычна. Это была поэзия мастерски вылепленная, горделивая, демоническая и в то же время безмерно обреченная, гибнущая, почти зовущая на помощь.

Время! Хоть ты, хромой богомаз,
Лик намалюй мой в божницу уродца века!
Я одинок, как последний глаз,
У идущего к слепым человека!

Время послушалось и сделало то, о чем он просил. Лик его был вписан в божницу века. Но чем надо было обладать, чтобы это увидеть и угадать!

Вам ли понять, почему я спокойный,
насмешек грозою
душу на блюдце несу
к обеду идущих лет.

Нельзя отделаться от литургических параллелей. «Да молчит всякая плоть человеча и да стоит со страхом и трепетом, ничтоже земное в себе да помышляет. Царь бо царствующих и господь господствующих приходит заклатися и датися в снедь верным».

В отличие от классиков, которым был важен смысл гимнов и молитв, от Пушкина в «Отцах пустынниках» пересказывавшего Ефима Сирина, и от Алексея Толстого, перекладывавшего погребальные самогласны Дамаскина стихами, Блоку, Маяковскому и Есенину куски церковных распевов и чтений дороги в их буквальности, как отрывки живого быта, наряду с улицей, домом и любыми словами разговорной речи.

Эти залежи древнего творчества подсказывали Маяковскому пародическое построение его поэм. У него множество аналогий с каноническими представлениями, скрытых и подчеркнутых. Они призывали к огромности, требовали сильных рук и воспитывали смелость поэта.

Очень хорошо, что Маяковский и Есенин не обошли того, что знали и помнили с детства, что они подняли эти привычные пласты, воспользовались заключенной в них красотой и не оставили ее под спудом.

Когда я узнал Маяковского короче, у нас с ним обнаружились непредвиденные технические совпадения, сходное построение образов, сходство рифмовки. Я любил красоту и удачу его движений. Мне лучшего не требовалось. Чтобы не повторять его и не казаться его подражателем, я стал подавлять в себе задатки, с ним перекликавшиеся, героический тон, который в моем случае был бы фальшив, и стремление к эффектам. Это сузило мою манеру и ее очистило.

У Маяковского были соседи. Он был в поэзии не одинок, он не был в пустыне. На эстраде до революции соперником его был Игорь Северянин, на арене народной революции и в сердцах людей &#151 Сергей Есенин.

Северянин повелевал концертными залами и делал, по цеховой терминологии артистов сцены, полные сборы с аншлагами. Он распевал свои стихи на два-три популярных мотива из французских опер, и это не впадало в пошлость и не оскорбляло слуха.

Его неразвитость, безвкусица и пошлые словоновшества в соединении с его завидно чистой, свободно лившейся поэтической дикцией создали особый, странный жанр, представляющий, под покровом банальности, запоздалый приход тургеневщины в поэзию.

Со времен Кольцова земля русская не производила ничего более коренного, естественного, уместного и родового, чем Сергей Есенин, подарив его времени с бесподобною свободой и не отяжелив подарка стопудовой народнической старательностью.

Вместе с тем Есенин был живым, бьющимся комком той артистичности, которую вслед за Пушкиным мы зовем высшим моцартовским началом, моцартовскою стихиею.

Есенин к жизни своей отнесся как к сказке. Он Иван-Царевичем на сером волке перелетел океан и, как жар-птицу, поймал за хвост Айседору Дункан. Он и стихи свои писал сказочными способами, то, как из карт, раскладывая пасьянсы из слов, то записывая их кровью сердца. Самое драгоценное в нем &#151 образ родной природы, лесной, среднерусской, рязанской, переданной с ошеломляющей свежестью, как она далась ему в детстве. По сравнению с Есениным дар Маяковского тяжелее и грубее, но зато, может быть, глубже и обширнее. Место есенинской природы у него занимает лабиринт нынешнего большого города, где заблудилась и нравственно запуталась одинокая современная душа, драматические положения которой, страстные и нечеловеческие, он рисует.

Как я уже сказал, нашу близость преувеличивали. Однажды, во время обострения наших разногласий, у Асеева, где мы с ним объяснялись, он с обычным мрачным юмором так определил наше несходство: «Ну что же. Мы действительно разные. Вы любите молнию в небе, а я &#151 в электрическом утюге.»

Я не понимал его пропагандистского усердия, внедрения себя и товарищей силою в общественном сознании, компанейства, артельщины, подчинения голосу злободневности.

Еще непостижимее мне был журнал «Леф», во главе которого он стоял, состав участников и система идей, которые в нем защищались. Единственным последовательным и честным в этом кружке отрицателей был Сергей Третьяков, доводивший свое отрицание до естественного вывода. Вместе с Платоном Третьяков полагал, что искусству нет места в молодом социалистическом государстве или, во всяком случае, в момент его зарождения. А то испорченное поправками, сообразными времени, нетворческое, ремесленное полуискусство, которое процветало в Лефе, не стоило затрачиваемых забот и трудов, и им легко было пожертвовать.

За вычетом предсмертного и бессмертного документа «Во весь голос», позднейший Маяковский, начиная с «Мистерии-буфф», недоступен мне. До меня не доходят эти неуклюжие зарифмованные прописи, эта изощренная бессодержательность, эти общие места и избитые истины, изложенные так искусственно, запутанно и неостроумно. Это, на мой взгляд, Маяковский никакой, несуществующий. И удивительно, что никакой Маяковский стал считаться революционным.

Но по ошибке нас считали друзьями, и, например, Есенин в период недовольства имажинизмом просил меня помирить и свести его с Маяковским, полагая, что я наиболее подхожу для этой цели.

Хотя с Маяковским мы были на «вы», а с Есениным на «ты», мои встречи с последним были еще реже. Их можно пересчитать по пальцам, и они всегда кончались неистовствами. То, обливаясь слезами, мы клялись друг другу в верности, то завязывали драки до крови, и нас силою разнимали и растаскивали посторонние.

В последние годы жизни Маяковского, когда не стало поэзии ничьей, ни его собственной, ни кого бы то ни было другого, когда повесился Есенин, когда, скажем проще, прекратилась литература, потому что ведь и начало «Тихого Дона» было поэзией, и начало деятельности Пильняка и Бабеля, Федина и Всеволода Иванова, в эти годы Асеев, отличный товарищ, умный, талантливый, внутренне свободный и ничем не ослепленный, был ему близким по направлению другом и главною опорою.

Я же окончательно отошел от него. Я порвал с Маяковским вот по какому поводу. Несмотря на мои заявления о выходе из состава сотрудников «Лефа» и о непринадлежности к их кругу, мое имя продолжали печатать в списке участников. Я написал Маяковскому резкое письмо, которое должно было взорвать его.

Еще раньше, в годы, когда я еще находился под обаянием его огня, внутренней силы и его огромных творческих прав и возможностей, а он платил мне ответной теплотой, я сделал ему надпись на «Сестре моей, жизни» с такими среди прочих строками:

Вы заняты нашим балансом,
Трагедией ВСНХ,
Вы, певший Летучим голландцем
Над краем любого стиха!
Я знаю, ваш путь неподделен,
Но как вас могло занести
Под своды таких богаделен
На искреннем вашем пути?

Были две знаменитых фразы о времени. Что жить стало лучше, жить стало веселее и что Маяковский был и остался лучшим и талантливейшим поэтом эпохи. (. ) Маяковского стали вводить принудительно, как картофель при Екатерине. Это было его второй смертью. В ней он неповинен.(. )

Анализ стихотворения В.В. Маяковского «Сергею Есенину»

Стихотворение Маяковского «Сергею Есенину» [1926] воспринимается как продолжение старого диалога. Эти два поэта спорили за первенство на “советском Парнасе” и при этом принадлежали к разным литературным группировкам: Маяковский — лефовец, певец пролетариата, а Есенин — крестьянский поэт, поддержанный московской богемой. Оба отличались крутым нравом в своих стихах, не раз жестоко полемизировали и друг с другом, и с прочими литературными противниками. Стихотворение Маяковского на смерть Сергея Есенина призвано подвести итог давней полемике.

Маяковский начинает разговор с Есениным с уважением и на равных, как в стихотворении «Юбилейное» — с Пушкиным. Поэт сдержан, но всё же не может не оплакать смерть своего противника. Мотив “оплакивания” введён Маяковским по контрасту: стихотворение начинается с шутки, ясно указывающей на известное пристрастие Есенина к алкоголю как на причину его смерти (“Пустота… // Летите, в звёзды врезываясь. // Ни тебе аванса, ни пивной”). Но тут же следует трагическая отбивка: “Нет, Есенин, это не насмешка. // В горле горе комом — не смешок”.

Выражение горя принимает у Маяковского “деятельный” характер: он как будто пытается спасти Есенина, убедить его “прекратить”, “бросить” (“Вы в своём уме ли? // Дать, чтоб щёки заливал смертельный мел?!”). Но, не имея возможности предотвратить катастрофу, поэт не успокаивается: он пытается выяснить причину трагического поступка Есенина (“Почему? Зачем? Недоуменье смяло”). Отвечая на этот вопрос, Маяковский ввязывается в борьбу не с Есениным, а с теми, кто судит его и “трётся” вокруг него, с его противниками и поклонниками. По Маяковскому, и те, и другие врут, ничего не понимая ни в Есенине, ни в жизни. Первая версия, которую саркастически опровергает Маяковский, — это обычный упрёк Есенину в отсутствии “смычки” с рабочим классом. Здесь Маяковский, как опытный полемист, одновременно логичен и ироничен. Смог ли бы спасти Есенина рабочий класс — от пива и вина? Нет: “Класс — он тоже выпить не дурак”. Может быть, для Есенина оказалась бы спасительной опека литературной группы «На посту»? Нет. Он верней бы умер от скуки, чем от водки. Ответом на вопрос у Маяковского становится парадокс: может быть, всему виной отсутствие чернил в «Англетере»? Неожиданно для своих читателей Маяковский отстаивает свободу творчества: важно не то, о чём ты пишешь и под чьим знаменем, а то, хорошо ли, искренне ли ты пишешь. Есенин, без сомнения, писал хорошо и искренне, а значит, у него всегда должны быть чернила, поэта может убить отсутствие чернил. Парадокс следует за парадоксом: “Почему же увеличивать число самоубийств? // Лучше увеличить изготовление чернил”. За этими остроумными высказываниями стоит мысль тем более сильная в устах Маяковского. Поэту надо прежде всего дать возможность творить, не учить его, не травить — надо дать ему чернила и не мешать свободному стихотворству.

Собственно тема Есенина завершается чёткой и ёмкой формулой, в которой подытожен творческий путь Есенина: “У народа, у языкотворца, // умер звонкий забулдыга подмастерье”. Можно сказать, что при всей краткости это одно из самых точных замечаний о поэтике Есенина. И это показательно. Маяковский даёт понять и критикам, и поклонникам Есенина, что только поэт может по-настоящему понять поэта. Больше о Есенине в стихотворении почти ни слова. Маяковский переходит к своей любимой теме — борьбе с мещанством. Отдав дань большому поэту, он с тем большей силой начинает клеймить есенинщину, культ Есенина в мещанстве. Ему ненавистны многочисленные стихи памяти Есенина (“стихов заупокойный лом”), “посвящений и воспоминаний дрянь”, собиновские романсы и вся та толпа, которая зарабатывает себе литературный капитал на имени Есенина. Дав очередной залп по “дряни” (“Дрянь пока что мало поредела”), Маяковский завершает стихотворение своим собственным кредо.

Чем живёт поэзия Маяковского? Будущим. Скрытый упрёк Есенину в том и заключается, что он и своими стихами, и своим поступком порвал с будущим. Маяковский же, споря со своим соперником, провозглашает великую веру в грядущее и в очередной раз вступает в борьбу за него.

Для веселия // планета // наша // мало оборудована. // Надо // вырвать // радость // у грядущих дней.

В своём оплакивании Есенина и споре с ним Маяковский, конечно, не забывает о своей поэтической артиллерии: за сильным приёмом следует ещё более сильный. Это и неожиданная метафора с явным намёком на поэтику «Чёрного человека» (“собственных костей качаете мешок”), и гротеск (о космическом пространстве — “ни тебе аванса, ни пивной”), и парадоксальные силлогизмы (о вине и “классе”, о чернилах в «Англетере»). Как всегда, Маяковский щедр на неологизмы (“рассоплено”, “калекши”), аллитерации (“звонкий забулдыга”), внутренние рифмы (“мямлить стих и мять”), каламбурные рифмы (“рассоплено — Собинов”, “дохлый — вздоха”, “калекши — легше”). Маяковский не устаёт использовать приёмы словесного “сжатия”, совмещать предмет и признак, минуя промежуточные звенья: “стихов заупокойный лом”, “трёхпалый свист”. Не обошлось и без гротескной метафоры: “чтобы врассыпную разбежался Коган, // встречных увеча пиками усов”. Но самым эффектным приёмом Маяковского становится финальная аллюзия из предсмертного стихотворения Есенина, полемически переиначивающая его смысл. У Есенина было: “В этой жизни умирать не ново, // Но и жить, конечно, не новей”, а у Маяковского стало: “В этой жизни помереть не трудно. // Сделать жизнь значительно трудней”. Таков жизнеутверждающий финал стихотворения на смерть Есенина.

Матерные стихи Пушкина

/Внимание! Материал содержит ненормативную лексику./

Масштаб любого гения трудно оценить и современникам, и потомкам. Первым — потому что «большое видится на расстоянии», вторым — потому, что кроме расстояния, восприятию мешает множество чужих суждений и оценок…

Так и с творчеством Пушкина: все знают, что гений, а адекватного восприятия нет. С одной стороны, высокие строки «Избранного», тысячи раз перепечатанные, спетые на разный мотив и заученные наизусть с начальной школы. С другой — сборники матерных стихов все того же Александра Сергеевича Пушкина. Полноте, один ли это поэт?!

Да, один. Единственный и неповторимый, Пушкин А. С. И гений его прежде всего и состоял в глубоком владении русским языком: не надуманным рафинированным языком аристократии, но и не примитивным просторечием. Из сказок няни, из разговоров дворовых мужиков, из самых разных книг, из вольных бесед лицеистов, из общения с самыми образованными людьми своего времени вырастал и выкристаллизовывался Поэт, который впервые заставит «изъясняться по-русски» не только женскую любовь, но и русскую поэзию как таковую.

Это с песнях про райские кущи площадная брань неуместна. А когда спокойно пишешь «про дождь, про лен, про скотный двор», мат оказывается всего лишь частью выразительных средств языка.

Так и вышло у Пушкина. С юношеских пор друзья отмечали его умение вставить в свою речь крепкое словцо. И в стихах Пушкина мат тоже присутствует, как бы ни старалась цензура последовавших веков прикрыть его многочисленными многоточиями. Причем заметим, что речь идет не про сказки или любовные стихи, а про дружеские эпиграммы, или стихи о вольных похождениях в младые годы, или про сатирические произведения, или же мат «точечно» используется в описаниях бытовых сцен и привычек — одним словом, Пушкин владеет матерщиной так же умело и органично, как и всеми прочими средствами русского языка. Стоит ли ставить это ему в вину?

Сегодня трудно сказать, насколько сам поэт был готов к публичному распространению своих матерных стихов. Скорей всего, в большинстве случаев эти строки адресовались в письмах конкретным людям или предназначались для дружеских бесед, а вовсе не для эпатирования широкой публики. И уж совсем неестественно выглядят попытки собрать и опубликовать отдельно только похабные строки Пушкина.

Поэзия гения упряма и не поддается «причесыванию» так же, как и его африканские кудри. Но присутствие мата в стихах не меняет роли Пушкина в истории русской литературы.

Недавно тихим вечерком

Недавно тихим вечерком
Пришел гулять я в рощу нашу
И там у речки под дубком
Увидел спящую Наташу.
Вы знаете, мои друзья,
К Наташе вдруг подкравшись, я
Поцеловал два раза смело,
Спокойно девица моя
Во сне вздохнула, покраснела;
Я дал и третий поцелуй,
Она проснуться не желала,
Тогда я ей засунул х.й —
И тут уже затрепетала.

К кастрату раз пришел скрыпач

К кастрату раз пришел скрыпач,
Он был бедняк, а тот богач.
«Смотри, сказал певец безм.дый, —
Мои алмазы, изумруды —
Я их от скуки разбирал.
А! кстати, брат, — он продолжал, —
Когда тебе бывает скучно,
Ты что творишь, сказать прошу».
В ответ бедняга равнодушно:
— Я? я м.де себе чешу.

Как широко, как глубоко!

Как широко,
Как глубоко!
Нет, бога ради,
Позволь мне сзади.

Хоть тяжело подчас в ней бремя,
Телега на ходу легка;
Ямщик лихой, седое время,
Везет, не слезет с облучка.

С утра садимся мы в телегу;
Мы рады голову сломать
И, презирая лень и негу,
Кричим: пошел! еб.на мать!

Но в полдень нет уж той отваги;
Порастрясло нас; нам страшней
И косогоры и овраги;
Кричим: полегче, дуралей!

Катит по-прежнему телега;
Под вечер мы привыкли к ней
И, дремля, едем до ночлега —
А время гонит лошадей.

Орлов с Истоминой в постели

Орлов с Истоминой в постеле
В убогой наготе лежал.
Не отличился в жарком деле
Непостоянный генерал.
Не думав милого обидеть,
Взяла Лаиса микроскоп
И говорит: «Позволь увидеть,
Чем ты меня, мой милый, *б».

А шутку не могу придумать я другую…

Будь мне наставником в насмешливой науке,
Едва лукавый ум твой поимает звуки,
Он рифму грозную невольно затвердит
И память темное прозванье сохранит.

Блажен Фирсей, рифмач миролюбивый,
Пред знатью покорный, молчаливый,
Как Шаликов, добра хвалитель записной,
Довольный изредка журнальной похвалой,

Невинный фабулист или смиренный лирик.
Но Феб во гневе мне промолвил: будь сатирик.
С тех пор бесплодный жар в груди моей горит,
Браниться жажду я — рука моя свербит.

Клим пошлою меня щекотит остротой.
Кто Фирс? ничтожный шут, красавец молодой,
Жеманный говорун, когда-то бывший в моде,
Толстому тайный друг по греческой методе.
Ну можно ль комара тотчас не раздавить
И в грязь словцом одним глупца не превратить?

А шутку не могу придумать я другую,
Как только отослать Толстого к х*ю.

И в глупом бешенстве кричу я наконец
Хвостову: ты дурак, — а Стурдзе: ты подлец.

Так точно трусивший буян обиняком
Решит в харчевне спор падежным кулаком.

От всенощной вечор идя домой…

От всенощной вечор идя домой,
Антипьевна с Марфушкою бранилась;
Антипьевна отменно горячилась.
«Постой, — кричит, — управлюсь я с тобой;
Ты думаешь, что я уж позабыла
Ту ночь, когда, забравшись в уголок,
Ты с крестником Ванюшкою шалила?
Постой, о всем узнает муженек!»
— Тебе ль грозить! — Марфушка отвечает:
Ванюша — что? Ведь он еще дитя;
А сват Трофим, который у тебя
И день и ночь? Весь город это знает.
Молчи ж, кума: и ты, как я, грешна,
А всякого словами разобидишь;
В чужой пи*де соломинку ты видишь,
А у себя не видишь и бревна.

Сводня грустно за столом…

Сводня грустно за столом
Карты разлагает.
Смотрят барышни кругом,
Сводня им гадает:
«Три девятки, туз червей
И король бубновый —
Спор, досада от речей
И притом обновы…

А по картам — ждать гостей
Надобно сегодня».
Вдруг стучатся у дверей;
Барышни и сводня
Встали, отодвинув стол,
Все толкнули ,
Шепчут: «Катя, кто пришел?
Посмотри хоть в щелку».

Что? Хороший человек…
Сводня с ним знакома,
Он целый век,
Он у них, как дома.
в кухню руки мыть
Кинулись прыжками,
Обуваться, пукли взбить,
Прыскаться духами.

Гостя сводня между тем
Ласково встречает,
Просит лечь его совсем.
Он же вопрошает:
«Что, как торг идет у вас?
Барышей довольно?»
Сводня за щеку взялась
И вздохнула больно:

«Хоть бывало худо мне,
Но такого горя
Не видала и во сне,
Хоть бежать за море.
Верите ль, с Петрова дня
Ровно до субботы
Все девицы у меня
Были без работы.

Четверых гостей, гляжу,
Бог мне посылает.
Я им вывожу,
Каждый выбирает.
Занимаются всю ночь,
Кончили, и что же?
Не платя, пошли все прочь,
Господи мой боже!»

Гость ей: «Право, мне вас жаль.
Здравствуй, друг Анета,
Что за шляпка! что за шаль,
Подойди, Жанета.
А, Луиза, — поцелуй,
Выбрать, так обидишь;
Так на всех и ,
Только вас увидишь».

«Что же, — сводня говорит, —
Хочете ль Жанету?
В деле так у ней горит
Иль возьмете эту?»
Бедной сводне гость в ответ:
«Нет, не беспокойтесь,
Мне охоты что-то нет,
Девушки, не бойтесь».

Он ушел — все стихло вдруг,
Сводня приуныла,
Дремлют девушки вокруг,
Свечка
Сводня карты вновь берет,
Молча вновь гадает,
Но никто, никто нейдет —
Сводня засыпает.

Накажи, святой угодник…

Накажи, святой угодник,
Капитана Борозду,
Разлюбил он, греховодник,
Нашу матушку пи*ду.

Увы! напрасно деве гордой
Я предлагал свою любовь!
Ни наша жизнь, ни наша кровь
Ее души не тронет твердой.
Слезами только буду сыт,
Хоть сердце мне печаль расколет.
Она на щепочку ,
Но и не позволит.

К портрету Каверина

первый вариант (без цензуры)

В нем пунша и войны кипит всегдашний жар,
На Марсовых полях он грозный был рубака,
Друзьям он верный друг, в бордели он ебака,
И всюду он гусар.

В нем пунша и войны кипит всегдашний жар,
На Марсовых полях он грозный был воитель,
Друзьям он верный друг, красавицам мучитель,
И всюду он гусар.

Чеширские заметки

У Пушкина накопилось не так уж мало матерных стишков. Молчите, поборники морали Кто из русских хоть раз в жизни не употреблял мат? Так почему поэтам нельзя написать стихотворение с использованием ругательств?

К кастрату раз пришёл скрипач,
Он был бедняк, а тот богач.
«Смотри, – сказал певец безм..дый, –
Мои алмазы, изумруды –
Я их от скуки разбирал.
А! кстати, брат, – он продолжал, –
Когда тебе бывает скучно,
Ты что творишь, сказать прошу».
В ответ бедняга равнодушно:
-Я? я м…де себе чешу.

Откровенный отрывок из “Онегина”, неопубликованное.
«Пупок чернеет сквозь рубашку
Наружу титька – милый вид!
Татьяна мнёт в руке бумажку,
Зане живот у ней болит:
Она затем поутру встала
При бледных месяца лучах
И на подтирку изорвала,
Конечно, «Невский альманах».

Коротенькое стихотворение, про женщин.
Подойди, Жанета,
А Луиза — поцелуй,
Выбрать, так обидишь;
Так на всех и встанет *уй,
Только вас увидишь.

Читаем стихи других поэтов-матершинников – Маяковский, Пушкин, Есенин.

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Adblock detector