Марина Цветаева — Поэт предельной правды чувства

Разделы: Литература

Ход мероприятия

Ведущая 1: Здравствуйте дорогие ребята! Мы рады вас приветствовать на литературном вечере посвященном великой писательнице Марины Ивановны Цветаевой.

Марина Цветаева родилась 9 сентября 1892 года в Москве. Её отец – Иван Владимирович Цветаев – профессор Московского университета, ученый-филолог, общественный деятель, почетный доктор Болонского университета. Мать – Мария Александровна Мейн – вторая жена Ивана Владимировича, была блистательной пианисткой, пожертвовавшей музыкальной карьерой во имя семьи, а также переводчицей художественной литературы с английского и немецкого языков.

Главнодействующим в формировании ее характера Марина считала влияние матери – “музыка, природа, стихи, Германия…Героика…”. К этому перечню Цветаева, вспоминая детство, обычно добавляла еще одно, немаловажное – одиночество. Оно стало спутником на всю жизнь, необходимостью поэта, несмотря на внутренние героические усилия его преодолеть.

Мать жила музыкой, отец – музеем.

Кумир детства и отрочества Марины Цветаевой – Наполеон. Марина так была очарована им, что вставила в божницу вместо иконы Богоматери портрет французского императора. Отец был поражен и потребовал убрать.

“Мать залила нас музыкой” – вспоминала Марина Цветаева.

“Немузыкальность” Марины была просто другой музыкой, лирикой, поэзией. Училась она много, но по семейным обстоятельствам бессистемно[3].

Ведущий 2: По окончании гимназии в шестнадцатилетнем возрасте Марина Цветаева отправилась в Париж, в Сорбонну, для изучения старофранцузской литературы.

Первые книги стихов, которые Цветаева написала в юности, – о детстве и отрочестве в Трехпрудном, о доме детства. “Дом” ранней Цветаевой уютный, многолюдный, наполненный живыми голосами близких: мамы, сестер, родных, друзей… Впоследствии она придумает себе другой дом – дом для двоих, дом с любимым и единственным, с верным возлюбленным:

Я бы хотела жить с вами
В маленьком городе,
Где вечные сумерки
И вечные колокола.
И в маленькой деревенской гостинице –
Тонкий звон
Старинных часов – как капельки времени.
И может быть,
Вы бы даже меня не любили…

Первая книга стихотворений под названием “Вечерний альбом” принесла Цветаевой известность. Она вышла осенью 1910 года. На нее откликнулись В. Брюсов, Н.Гумилев, С.Городецкий, М.Волошин.

На одном из заседаний “Мусагета” свой “Вечерний альбом” Цветаева подарила Максимилиану Волошину. С этого времени началась дружба Цветаевой и Волошина, описанная ею в очерке “Живое о живом”.

По приглашению Максимилиана Александровича в мае 1911 года Цветаева приехала в Коктебель, в дом Волошина.

В Коктебеле у Волошина Цветаева встретит Сергея Яковлевича Эфрона, своего будущего мужа. В 1912 году у них рождается дочь Ариадна, (Аля).

В этом же году выходит второй сборник стихов Марины “Волшебный фонарь”, посвященный мужу, Сергею Эфрону.

Романтизм Цветаевой – это романтизм мироощущения и миропонимания, распространенный ею на все мироздания без исключения [2].

Ведущая 1: 1916 год. Разгар Войны… Но люди сидят у камина и читают стихи. Никто не произносит слов “война” или “фронт”, но предчувствие грядущих исторических сдвигов электризует воздух, наполняет все вокруг неким “веселящим” газом.

Цветаева в Петербурге со стихами, здесь они поняты и приняты, в Москве ее бы освистали и с позором изгнали за свои прогерманские настроения. Она читает оду Германии. Клянётся в любви к Германии, славит страну, воюющую с Россией!

Ты миру отдана на травлю,
И счета нет твоим врагам!
Ну, как же я тебя оставлю.
Ну, как же я тебя предам?

Германию Цветаева называет Отечеством.

Германия – мое безумье!
Германия – моя любовь!

Для России, по Цветаевой, война – жесточайшее и горчайшее испытание, народная беда.

В июле того же 1916 года она напишет стихотворение “Белое солнце и низкие, низкие тучи…”, в котором возникает пронзительный среднерусский пейзаж – “дороги, деревья, солдаты вразброд…”, деревенский погост, огороды, воинский полигон, где упражняются в штыковых приемах солдаты – на вереницах соломенных чучел.

Старая баба – посыпанный крупной солью
Черный ломоть у калитки жует и жует…

Чем прогневили тебя эти серые хаты, –
Господи! – и для чего стольким простреливать грудь?
Поезд прошел и завыл, и завыли солдаты,
И запылил, запылил отступающий путь…

В 1917 году любимый муж Марины, студент Московского университета, уходит на фронт.

Тема войны у Цветаевой и Мандельштама была решена во многом сходными путями. Их многое объединяло. Она посвящает ему цикл стихотворений.

У каждого поэта – своя столица. Мандельштам – поэт сурового Петербурга. Цветаева – певец Москвы. Он уезжал и возвращался. Это были внезапные наезды и внезапные бегства. Встречи и не встречи. Между ними рождаются стихи.

Ведущий 2: 20-е годы: отъезд из России. Время Поэта, по Цветаевой, – это вся история. “От князя Игоря – до Ленина”.

Годы революции дались нелегко – она бедствовала. В 1920 году Цветаева переживает трагическую смерть маленькой дочки Ирины, которую она отдала в детский приют, пытаясь спасти ее от голода.

Только через четыре года, после смерти дочери, у Цветаевой родился давно желанный сын Георгий. Она почти всё время посвящает сыну, а поэзия отходит на второй план.

В 1921 году Цветаева читала свой цикл “Плач Ярославны” в Москве, на женском поэтическом вечере, который вел Брюсов [2].

И справа и слева
Кровавые зевы,
И каждая рана:
– Мама.

Все рядком лежат –
Не развесть межой,
Поглядеть: солдат.
Где свой, где чужой?

Ведущая 1: 1937 год. Реальный Париж. Бегство мужа Марины, Сергея Эфрона, от преследования французской полиции. Газеты пестрят заголовками: “Эфрон – агент ЧК – ГПУ”. Марину допрашивают во французской полиции… “В Париже мне не жить…” Предчувствие собственной трагедии судьбы – в неодолимых, часто кошмарных, обвальных снах. Сны подробны, сюжетны, не стираются из памяти, и Цветаева их внимательно записывает, делится своими снами с собеседниками, рассказывает о них в письмах. Во сне Марина видит Париж. Совсем не тот, где она провела счастливые дни своей жизни, слушая лекции в Сорбонском университете [5].

Ведущий 2: В мае 1926 года суждено было соединиться трем поэтическим путям: образовался великий треугольник – Пастернак – Цветаева – Рильке, с центром – в поэтическом сердце Цветаевой. Трёх европейских поэтов соединили трагические обстоятельства – смертельная болезнь Рильке, о которой никто из его друзей не догадывался, духовное одиночество Цветаевой, переживавшей свою оторванность от России, несвобода и духовный плен Бориса Пастернака. Далее отъезд Цветаевой в Берлин [1].

В 1939 году Марина Цветаева с сыном Георгием выехала в СССР. Вскоре после ее приезда Сергей Яковлевич и Ариадна были арестованы. Ариадна получила лагерный срок, а Эфрон был расстрелян. Цветаева боролась за жизнь в одиночку, большинство бывших друзей покинули ее из боязни общения с эмигранткой, чьи родственники были репрессированы [4].

Ведущая 1: 1941 год. Война. Эвакуация из Москвы загнала Цветаеву в Елабугу. Пастернак провожает ее и помогает собраться в дорогу.

Стихи Цветаева уже не пишет. В обращении к сыну в предсмертном письме Марина Ивановна написала: “Передай папе и Але – если увидишь – что любила их до последней минуты, и объясни, что попала в тупик”.

Душевная болезнь, поразившая к тому времени многих талантливых художников, включая Пастернака, Ахматову, Мандельштама, – страх. Страх, ставший распространенным жизненным явлением, страх в атмосфере государства, уничтожавшего лучших людей своего времени.

“Общая трагедия семьи неизмеримо превзошла все мои опасения”, – сказал о судьбе Цветаевой и ее родных Борис Пастернак.

Цветаева написала очень много стихотворений, семнадцать поэм, восемь стихотворных драм. Проза, написанная ею, так же ярка, как и поэзия. Блестящая поэзия Марины Цветаевой живет и будет жить во славу своей страны. Жизнь Цветаевой была тревожной и тяжкой. Судьба обошлась с поэтессой беспощадно[3].

Цветаева – “поэт предельной правды чувства”. Ее стих “был естественным воплощением в слове мятущегося, вечно ищущего истины, беспокойного духа”.

Марине Цветаевой принадлежит в развитии русского стиха несомненная и значительная роль, что так или иначе с ее творчеством должен быть знаком всякий интересующийся поэзией человек.

Кто создан из камня,
Кто создан из глины, –
А я серебрюсь и сверкаю!
Мне дело – измена, мне имя – Марина,
Я – бренная пена морская.
(Марина Цветаева)

Марина Цветаева – Борису Пастернаку

Слово «рок» она всегда писала с большой буквы: как свое имя — Марина. Так, словно Марина и Рок — одно слово. Рок и — Марина Цветаева.

При жизни ее печатали мало. В Праге — журнал «Воля России», в Париже — журнал «Современные записки» и газета «Последние новости». Эти периодические издания были чуть ли не единственной ее опорой. Однако.

Она знала, что в грядущем будут знать лишь великую поэтессу Цветаеву и пророчила себе славу. Еще в 1913 году, в Коктебеле, она написала такие строки:

. Моим стихам, как драгоценным винам,

Настанет свой черед.

В ее словах вообще было что-то демоническое, приводящее в трепет, роковое, как нож гильотины:

Ночь, черна -черным!

Мир на сей и твой —

Больше не запачкаю

Вспоминая о своих встречах с Цветаевой, Арсений Тарковский писал:

«Она была страшно несчастная, многие ее боялись. Я тоже — немного. Ведь она была чуть-чуть чернокнижницей».

Чернокнижницей! Все равно, что ведьмой: и тех и других когда-то сжигали на кострах. За колдовство. За пророчества.

Трудно сказать, как бы отнеслась Церковь (например, в XV-м веке) к ее стихам, многие из которых действительно можно считать пророческими.

Но была одна история в жизни поэтессы достойная костра «святой инквизиции». Необыкновенная, сказочная, не допускающая земных формул история ее любви к поэтам Райнеру Мария Рильке и Борису Леонидовичу Пастернаку.

Все трое — они знали друг друга практически лишь по письмам и стихам.

Эта история любви началась в 1922 году, когда Пастернак прочел только что изданный Госиздатом сборник ее стихов под названием «Версты».

Коли милым назову — не соскучишься

Богородицей слыву — троеручицей.

«Меня сразу покорило лирическое могущество Цветаевской формы кровно пережитой, не слабогрудой, круто сжатой и сгущенной, на запыхивающейся на отдельных строчках. Какая-то близость скрывалась за этими особенностями. » — напишет в своих воспоминаниях Борис Пастернак много лет спустя.

Цветаева жила теперь в Праге. Она эмигрировала не по политическим мотивам, но оставила любимую Россию из-за своего мужа — бывшего белогвардейца Сергея Эфрона, который, после долгого молчания, в 22 году наконец прислал ей письмо в Москву и сообщил свой адрес в Чехии.

Сраженный словом Пастернак написал Цветаевой воодушевленное письмо. Затем выслал в Прагу сборник «Темы и вариации».

Повелевай, пока на взмах

Платка — пока ты госпожа

Пока — покамест мы впотьмах,

Покамест не угас пожар.

. Цветаева, быть может только из деликатности, попробовала вникнуть в его стихи. Прочла. И — «. обожглась, обожглась и загорелась, и сна нет и дня нет. Только Вы, Вы один. » —

писала она в ответ.

Так завязалась их многолетняя переписка.

Это через тридцать с лишним лет Бориса Пастернака будут знать во всем мире, как выдающегося русского поэта и «продолжателя благородных традиций великой русской прозы»; лишь в 1958 году весь мир прочтет его роман о Юрии Живаго, за который автор будет удостоен Нобелевской премии и. анафемы на родине. А тогда — в 20-х годах — поэт Борис Леонидович Пастернак был мало кому известен.

Но Цветаева видела его будущее.

Так кто же она? Ясновидящая? Прорицательница?

«. (Кстати: внезапное озарение: Вы будете очень старым, Вам предстоит долгое восхождение,- пишет она в письме Пастернаку,- постарайтесь не воткнуть Регенту палки в колесо!). А знаете, Пастернак, Вам нужно писать большую вещь. Это будет Ваша вторая жизнь, первая жизнь, единственная жизнь.»

Вот она — «палка в колесо Регенту» — роман «Доктор Живаго»!

Цветаева обращалась к нему в своих письмах на «вы» и не иначе, как — Пастернак: Он тоже не смел сказать ей «ты» до самой весны 1926 года.

В одном из писем своему другу Роману Гулю, Марина Цветаева написала, что ее сын Георгий или, как она его звала — Мур родился от Пастернака.

А ведь они встречались друг с другом лишь мимолетно: еще в Москве, на поэтических вечерах, и сказать, что до начала переписки они были знакомыми, — было бы преувеличением.

Настоящую поэзию (живопись, музыку — все гениальное) трудно, почти невозможно постичь сразу. Постичь, принять и полюбить с первого взгляда, с первого аккорда, с первой строчки.

«Цветаева не доходила до меня», —

будет вспоминать Пастернак.

А теперь. теперь он был в нее влюблен. Она ему снилась.

Он поехал в Прагу. Но Цветаевой там не застал.

Двумя годами позже они оба в одно и то же время приезжали в Берлин, но снова разминулись. Очевидно им было так суждено: знать друг друга лишь по письмам.

И вот настал 26-й год. Цветаева переехала жить во Францию.

Пастернак, после несостоявшихся встреч решил, что признается ей в любви. заочно.

Любимая — жуть! Когда любит поэт,

Влюбляется бог неприкаянный.

И хаос опять выползает на свет,

Как во времена ископаемых.

«Ты моя безусловность, — напишет он ей в конце марта 26-го года. — Сильнейшая любовь на которую я способен, только часть моего чувства к тебе. «

С этих пор они стали говорить друг другу «ты».

После этого признания, Пастернак еще с большим рвением торопился увидеться с ней. И спрашивал в письме: «Ехать мне к тебе сейчас или через год. «

Цветаева отказалась от этой встречи. Она любила его — как друга, как поэта, как человека — любила бесконечной любовью души — Психеи, но страшилась «всеобщей катастрофы» — любви Евы.

«Что бы мы стали делать с тобой в жизни?» — спросит она когда-то Пастернака. » Поехали бы к Рильке» — ответит он.

К Рильке. В Швейцарию.

Райнера Мария Рильке иногда называли поэтом-отшельником. Он жил в Швейцарских Альпах, в своем небольшом замке под названием Мюзо. Рядом с ним не было никого за исключением слуг, «высшее общество» Рильке не привлекало. Он уже разменял шестой десяток и был в Европе достаточно знаменит, чтобы позволить себе рай одиночества.

Что ж, стены «шате де Мюзо» были надежной защитой от суеты окружающего мира, и, казалось, никто, ни одна посторонняя душа в этот замок уже не проникнет.

Если Борис Пастернак был для Марины Цветаевой равным, то этого нельзя было сказать о Райнере Рильке, который существовал для нее в поднебесье — неким божеством, был наравне с Гете — Орфеем явившемся в Германии.

Пастернак тоже относился к Рильке, как к властелину поэтических тайн, как к гению. Еще студентом университета он делал попытки переводить на русский его стихи.

Отец Бориса — художник Леонид Осипович Пастернак был другом Рильке и вел с ним переписку. Однажды, в одном из писем немецкий поэт заметил, что стихи Бориса Пастернака достойны похвалы. Такое заявление знаменитости, не могло оставить равнодушным Пастернака и побудило написать письмо с искренним выражением любви и уважения к Рильке и его стихам.

В качестве обратного адреса Пастернак указал не только свою Москву, но и поселок Сен Жиль-сюр-Ви в Вандее, где в тот момент Цветаева отдыхала с детьми

В то время между СССР и Швейцарией не было почтовых отношений. Отправленное напрямую письмо могло попросту не дойти к адресату.

Но у Пастернака были и другие и, возможно, более весомые причины общаться с Рильке через Францию. Он давно таил надежду познакомиться с Рильке. И хотел поехать к нему в Швейцарию вместе с Мариной Цветаевой.

В 22-м году Пастернак «в конверте» преподнес Цветаевой себя. Теперь — в 26-м — «подарил» ей Рильке .

Рильке исполнил просьбу Пастернака без промедления и написал во Францию два письма русским поэту и поэтессе.

Узнал родственные души! Словно умел видеть через расстояния.

«Касаемся друг друга. Чем? Крылами

Издалека ведем свое родство.

Поэт — один. И тот, кто нес его,

Встречается с несущим временами».

Рильке — Рильке — Рильке. Цветаева давно мечтала познакомиться с ним. Но чтобы вот так, неожиданно, без ее участия, перед нею вдруг распахнулись ворота замка Мюзо?! Нет, это было выше и необыкновеннее любой мечты, заоблачнее любой сказки.

«Вы воплощенная поэзия. (. ) Вы — то, из чего рождается поэзия и что больше ее самой — Вас», — пишет она «самому любимому на земле и после земли (над землей)» — Райнеру Мария Рильке, и словно задыхается от счастья; и слова ее будто бы и не слова, но стихия.

. Но внезапно — ответ: «. если вдруг я перестану сообщать тебе, что со мной происходит, ты все равно должна писать мне. » Да как же так! Это просьба о покое? Деликатный отказ? Это — нелюбовь.

Durch alle Welten, durch alle Gegenden

Das ewige Paar der sich — Nie — Begegnenden

Через все миры, через все края — по концам дорог

Вечные двое, которые — никогда — не могут встретиться.

Это ее двустишие, обращенное к Рильке, могло прозвучать только на немецком.

Да нет же, она ошиблась! Он принял ее, всю — без остатка принял в свое одиночество и нежно благодарил ее за стихию:

«Марина, спасибо за мир!».

Да только не мог он ей открыть одну свою тайну. Страшную тайну. По-настоящему страшную: Рильке был неизлечимо болен — белокровием. И поэтому не всегда мог вовремя отвечать на ее письма

И все же ему удалось убедить Марину в своей любви: вместе с очередным письмом он прислал ей «Элегию»:

«Там, в мировой сердцевине, там, где ты любишь,

Нет переходящих мгновений (как я тебя понимаю,

женственный легкий цветок на бессмертном кусте,

Как растворяюсь я в воздухе этом вечернем, который

Скоро коснется тебя!)»

Ну, теперь она сделает все, чтобы с ним встретиться!

«Райнер, я люблю тебя и хочу к тебе».

Она решила что непременно поедет к нему. Вот только справится с житейской суетой и — к нему! Конечно же сама. Конечно же без Бориса. «Прошлое еще впереди. «

А тем временем шли и шли лавиной любви и ревности письма из Москвы.

. Любимая — жуть! Когда любит поэт.

Что она могла теперь ответить Пастернаку? Он ей не снился. Он оказался лишним, добавочным, не вписанным в окоем.

Отныне, в этом мире существовал только Рильке. Но когда же наконец она увидит его.

Минула весна. Закончилось лето.

Чтобы поехать к Рильке, нужны были деньги, но Марине приостановили выплату писательской стипендии.

Свидание откладывалось на более поздний срок — на осень, а может быть, на весну следующего года.

Рильке торопил ее:

«Весной? Мне это долго. Скорее! Скорее. «

Лишь в середине сентября она наконец-то вырвалась из Вандеи и переехала жить в пригород Парижа — Бельвю и тут же послала Рильке открытку:

Ты меня еще любишь?

Но Рильке этих слов не прочел.

. Вечные двое, которые -никогда — не могут встретиться.

Он уехал из замка Мюзо. В небольшое путешествие. И с начала октября почти два месяца жил в Сьере, в гостинице под названием. «Бельвю». Затем он вернулся в Валь-Монт, но не в Мюзо, а в клинику, где и скончался 30 декабря 1926 года от лейкемии.

«Прошлое еще впереди».

Она не совсем правильно цитировала стихи Рильке. Точнее было бы:

«Прошедшее еще впереди

И лежат в будущем трупы. «

Цветаева знала, что ей не суждено увидеть Рильке.

Потому что была. чернокнижницей?

» Я знаю себя: я бы не могла не целовать его рук, не могла бы целовать их(. ) Борис, п(отому) ч(то) все-таки еще этот свет, Борис! Борис! Как я знаю тот. По снам, по воздуху снов. «

Это была судьба со своей неизбежностью. Это был Рок — как клеймо!

В январе нового года, после долгого перерыва, Пастернак получил от Цветаевой письмо:

» Я тебя никогда не звала, теперь — время».

Марина приглашала его поехать вместе с ней в Лондон.

Нить Ариадны не могла , не должна была оборваться. Марина не хотела смиряться с Роком Ей нужен был кто-то, кто заменил бы Райнера, кто связал бы Ариаднину нить. Но ее Райнер, ее Борис были «не от мира сего» и не для мира.

«Я тебя никогда не звала. «

Обращаясь к Пастернаку, она звала Рильке.

И Пастернак понимал это.

Он не ответил на ее письмо и не поехал с ней в Лондон. Он все еще продолжал ее любить. Но, видимо, уже смирился с Роком, еще раз убедившись, насколько справедливыми бывают слова поэтов:

. Das ewige Paar der sish — Nie — Begegnenden.

. Вечные двое, которые -никогда — не могут встретиться.

Марина Цветаева – Борису Пастернаку

Письма 1922—1936 годов. Издание подготовили Е. Б. Коркина и И. Д. Шевеленко. М.: Вагриус, 2004. 720 с. Тираж 5000 экз.

В исследованиях русской литературы давно сложилась устойчивая тенденция одних писателей чаще рассматривать, в первую очередь, в связи с их биографией, а говоря о других, больше внимания уделять особенностям поэтики и интерпретациям. Цветаева долгое время находилась среди чемпионов именно в качестве объекта биографических штудий, и Пастернак, в общем, не сильно от нее отставал. Именно в связи с проработанностью биографий обоих авторов свежеизданной переписки была особенно заметна лакуна, которую образовывала ее прежняя недоступность.

Письма Пастернака находились в цветаевском фонде в Российском государственном архиве литературы и искусства — дочь Цветаевой, А. С. Эфрон, передав туда материнский архив, закрыла доступ к нему исследователям и публикаторам до 2000 года. С письмами Цветаевой дело обстояло (да и обстоит) много хуже. По словам Пастернака (очерк “Люди и положения”), “их погубила излишняя тщательность их хранения”. Во время войны и эвакуации Пастернак отдал “бережно хранимые драгоценные письма” сотруднице Музея имени Скрябина, та “не расставалась” с ними, “не выпуская их из рук и не доверяя прочности стен несгораемого шкафа”. И в конечном итоге, возвращаясь домой с работы, “спохватилась, что оставила чемоданчик с письмами в вагоне электрички. Так уехали и пропали письма Цветаевой”. Впрочем, уже давно стало понятно, что потеря была не столь полной и невосстановимой. С части писем сохранились копии, и, как предполагает И. Д. Шевеленко, быть может, именно ради этого копирования письма и возились в злополучном “чемоданчике”. Однако несравнимо более важную роль для восстановления переписки сыграла привычка Цветаевой письма перед отправкой писать еще и в своих рабочих тетрадях. Расшифровка записей в тетрадях и выстраивание на их основе именно переписки была проделана Е. Б. Коркиной и И. Д. Шевеленко, благодаря которым мы и получили книгу в ее нынешнем виде.

Отдельные фрагменты писем за разные годы (благодаря копиям) и целый блок писем 1926 года (по воле самой Цветаевой, передавшей их перед отъездом в эвакуацию в 1941 году в руки своей знакомой) были опубликованы уже достаточно давно. Уже тогда стало понятно, что переписка двух поэтов, начавшись в 1922 году, дала толчок развитию заочного романа. Существенная часть стихотворений Цветаевой 1920-х продолжала ведущийся в письмах любовный диалог (или одну из частей двух монологов?). В 1926 году к этим заочным отношения добавились также в письмах отношения с австрийским поэтом Р. М. Рильке, которого оба русских поэта ставили чрезвычайно высоко.

Книга “Души начинают видеть”, как всегда бывает с появляющимися документами, которые встраиваются в область, которая уже давно пристально рассматривалась, с одной стороны, сообщает множество новых деталей и подробностей, существенных для представления о жизни и писаниях Цветаевой и Пастернака, с другой — позволяет проверить правильность реконструкций, которые предпринимались, скорректировать устоявшиеся мнения.

Причем, так как для обоих корреспондентов степень доверия и расчет на полное понимание были очень высокими, то, что они писали друг другу, далеко выходит за пределы собственно их взаимоотношений. Характеристики людей, событий, атмосферы, взгляды на судьбу и литературу прописаны здесь так, как, может, ни в одних других письмах, которых оба поэта написали немало, в том числе и в годы, когда велась их переписка.

Многие страницы, строки напоминают не столько письма, сколько поэтическую прозу, сравнимую, наверное, с лучшими страницами “Охранной грамоты” или автобиографической прозы Цветаевой. Цитировать можно было бы бесконечно, но ограничусь одним фрагментом письма Пастернака, которое его корреспондентка оценила как открытие им новой тематической области. В письме 16 октября 1927 года Пастернак описал свой сорокаминутный полет на маленьком самолете над Москвой, причем выбрать из этого письма короткий фрагмент так же трудно, как вычленить несколько самых характерных строф из целого стихотворения. И все-таки рискну, в надежде, что каждый читатель сможет прочесть и письмо целиком:

“Что делается с землей, куда, во что она погружается? Какой отраженный образ несется снизу в ответ на это ее окунанье? Как это отражается на тебе и на крыле? Эта сеткою человечества исчерченная равнина, эта нежно-серая и волнующе одноцветная ширь, царапнутая там и сям коготками железных дорог, эта Москва в рыжем бисере кирпичных кружев, чайной дорожкою положенная на призрачную скатерть зимы (вот кончается кружево, и рядом, — какая сервировка! — отступя лежат мшистой подушкой Воробьевы горы, вот совсем тут же — другой конец, и мхи Сокольников). И все это взято опрятною октавой (палец тут, палец там) на снегу и происходит в смертельной тишине. Так вот, эта Москва теперь такова, как Петербург у Достоевского и у Диккенса — Лондон. Если судить это волненье и запросить обо всем один глаз, то и тогда: эта Москва провалилась вся в таинственное виденье старинных мастеров : ее коричневость не нарушает призрачной одноцветности творящегося: начни с нее, — это коричневое преданье, начни с застав, — она серебристо сера”.

Цветаева, откликаясь на это письмо, пророчила Пастернаку начало новых тем его лирики. Однако стихи о летчике (“Ночь”) возникают у ее адресата много позже, и, наверное, вызванные уже не столько воспоминаниями о собственном полете, а больше чтением прозы Экзюпери. Однако сравнение самолета с роялем (“механизма в них меньше, чем в рояли”) и города с октавой, возможно, отозвались опосредованно в нескольких его позднейших “музыкальных” стихотворениях.

Очень многое из этих писем, бесспорно, протягивается к позднейшим вещам Пастернака. 3 мая 1927 года он пишет Цветаевой, что не знает, когда сможет после поэм вернуться к лирике, “но прозу, и свою, и м. б. стихи героя прозы, писать хочу и буду”. Первые прозаические подступы к темам, позже затронутым в “Докторе Живаго” появляются, у Пастернака не позже двадцатых годов, но о намерении писать стихи от лица героя романа до 1940 годов Пастернак, насколько известно, никому больше не сообщал.

И Цветаева и Пастернак, как убеждают их письма, очень внимательно и заинтересованно (а часто и ревниво) следят за русской литературной жизнью и в СССР, и в эмиграции. Они обсуждают стихи, прозу, статьи В. Ходасевича и Н. Асеева, П. Антокольского и Б. Зубакина, Д. Святополк-Мирского, М. Кузмина и Андрея Белого. Чаще других предметом обсуждения становится Маяковский. Любопытна одна из пастернаковских характеристик Маяковского в письме Пастернака 12 мая 1929 года, в ответ на неодобрительный отзыв Цветаевой. Слова письма точнее и яснее формулируют то, что позже было сказано в очерке “Люди и положения”: “…любить Маяковского мне легче, чем презирать, а до твоего отзыва о └Хорошо“ я уже было примирился с тем, что стать советским Бальмонтом, по странности, выпало на долю именно ему. Правда, в └Хорошо“ есть места, возвышающиеся над этой пустой инструментальностью, но я их насчитал немного. Кроме того, если вспомнить, что музыка есть совесть слова , то я бы даже эту бессовестную словесность не назвал и музыкальной, хотя по-Северянински”. Пастернак подробно описывает в апреле 1930 года все, что знает о гибели Маяковского (как за 5 лет до этого посылал Цветаевой все, что мог собрать о последних днях и часах Есенина), описывает затруднения с публикацией своего стихотворения на смерть поэта, объясняет, как теперь ему придется иначе, чем предполагал прежде, писать о нем в “Охранной грамоте”. Подробное обсуждение в письмах поэзии и Мандельштама, и Гумилева, и Ахматовой, причем с выписыванием очень точных их характеристик, полностью развеивает отчасти именно Ахматовой создававшийся миф о Пастернаке, который не читал и не понимал поэтов-современников.

Интересно, как в их переписке формируются строки, строфы, заглавия, темы, которые дальше попадали в создававшиеся ими литературные тексты. Цветаевская строчка “дай мне руку на весь тот свет, здесь мои обе заняты”, видимо, сперва возникает как фраза письма. Пастернак, восхищаясь в письме строками из книги “После России”, выражает уверенность, что она станет “вторым рожденьем”, напомню: именно в это время переписывается стихотворение “Марбург” со словами о “вторично родившемся” герое, которому отказала возлюбленная, а через несколько лет так Пастернак назовет свою первую после десятилетнего перерыва новую книгу лирики.

Уже достаточно давно читатели и исследователи Пастернака рассмотрели в Марии Ильиной, героине его поэмы “Спекторский”, отголоски жизненных и литературных черт Цветаевой. Теперь эти реконструкции подтверждаются письмом Пастернака 5 марта 1931 года: “Там имеешься ты, ты в истории, моей — нашего времени”. Пастернаку представляется, что очень многое в поэме “Попытка комнаты” связано, наоборот, с ним, но Цветаева разубеждает его: “Это не наша комната”. Разубеждение, впрочем, для читателей переписки не полное — позже свои заочные разговоры с Пастернаком она называет “Попыткой комнаты”, а вся их переписка, с 1923 до 1927 года по крайней мере, так или иначе вертится вокруг вопроса о “пространстве” — географическом, временном, литературном, — где они могли бы оказаться вдвоем, могли бы любить друг друга без препятствий.

Вообще переписка как обсуждение двумя поэтами текстов друг друга дает мало с чем сравнимый материал для понимания как отдельных стихотворений, так и принципиальных законов их поэтических систем.

Однако едва ли не главное ощущение, которое остается от прочтения книги, — это ощущение чудовищной тяжести для обоих поэтов всех 15 лет — 1922—1936, — на протяжении которых она продолжалась.

Цветаева находится в постоянном безденежье, граничащем с полной нищетой, бытовые проблемы то и дело не оставляют возможности думать, чувствовать, быть одной, чтобы писать и в конечном счете материально поддерживать хотя бы нищенское существование. Еще более болезненно ощущение отсутствия понимающих читателей. “Читаю одним, читаю другим — полное — ни слога! — молчание, по-моему — неприличное, и вовсе не от избытка чувств! от полного недохождения, от ничего-не-понятости … Для чего же вся работа”, — в отчаянии пишет Цветаева 15 июля 1927 года. Но не только отсутствие денег и читателей угнетает ее, и в эмиграции она не свободна от политического диктата. Муж и дочь рвутся возвращаться в СССР, а сестра дает понять из Москвы, что и сама она, и ее сын остались в положении заложников (на долю обоих выпали потом испытания в сталинском ГУЛаге), за написанное Цветаевой за границей спросить смогут с них.

Пастернак внутри Советской России находится часто не в лучшем положении, причем безденежье, долги, сложности отношений с людьми, коммунальная квартира — все это вместе только усиливает проходящий через все двадцатые годы кризис восприятия своих поэтических возможностей в окружающих его жизненных, политических, литературных условиях. В 1928 году Пастернак вспоминает, как его в 1924-м “тут стерли в порошок и довели до решенья └бросить литературу“”. В 1927-м он пишет Цветаевой, что своими революционно-историческими поэмами наконец купил право опубликовать внутри Советской России “Темы и варьяции”, четвертую книгу стихов в 1923 году напечатанную в Берлине (“да и то не отдельно, а одним томиком, при └Сестре“” — 29 апреля 1927). Но писание поэм о революции 1905 года не было тактическим расчетом. Мучительно и сложно изо дня в день и из месяца в месяц Пастернак ищет возможность найти темы и слова, которые прозвучат и повлияют на окружающий его мир, сначала словесный, литературный, а за ним, возможно, и мир, этим словом управляемый. Пастернаку кажется, что ценимые им Асеев и Маяковский могли бы подхватить что-то найденное им в истории и в слове, и это начало бы воздействовать не только на литературу, но и на жизнь. “В ощущении история у меня вернулась в природу, где ей и следует быть. — Маяковский и Асеев понемногу берутся за ум и написали по хорошей поэме к десятилетью ” — пишет Пастернак 18 сентября 1927 года, а спустя месяц, 21 октября: “Провести в официальный адрес нечто человечное, правдивое и пр. было задачей еле мыслимой. Если бы это сделали еще два-три человека, лающий стиль официальщины был бы давно сорван. Но представь, этот мой опыт уже благотворно отразился на некоторой части последних работ Маяковского и Асеева. Они уже не так бездушны”.

Надежды на Асеева и Маяковского, наверное, оказались тщетными, но публикация переписки в конечном итоге оставляет последнее слово в определении эпохи, так, как им этого хотелось, за Цветаевой и Пастернаком.

Лирика Бориса Пастернака

Про название книги Бориса Пастернака «Сестра моя — жизнь» Марина Цветаева, подчеркивая исключительность Пастернака, сказала, что так не говорят, так к жизни не обращаются. Так обращался к жизни — к брату солнцу, сестрам птицам, брату собственному телу — средневековый монах Франциск Ассизский. Пастернак знал об этом.

И в наше время мироощущение Пастернака имеет определенные аналогии. Весь облик Пастернака — живое воплощение поэзии как удесятеренной восприимчивости, разряженной в ответном чувстве (в стихах). «Милый Пастернак,

В понимании Пастернака искусство — явление нравственной жизни. Достигнув высшей художественной зрелости, Пастернак объявляет единственной задачей искусства

Это — круто налившийся свист,

Это — щелканье сдавленных льдинок,

Это — ночь, леденящая лист,

Это — двух соловьев поединок.

Это — сладкий заглохший горох,

Это — слезы вселенной в лопатках,

Это — с пультов и флейт — Фигаро

Низвергается градом на грядку…

Уже в самом начале своего поэтического творчества, при всей тяге к «оригинальности поневоле», Пастернак, сочиняя стихи, составившие книгу «Близнец в тучах», искал в поэзии, прежде всего, содержательности. В автобиографии он в полушутливой, почти озорной форме сам выразил особенность своей поэтической

работы того времени: «Я ничего не выражал, не отражал, не отображал, не изображал».

Человек познает мир через собственную личность, страсть. Человек познает себя через непреложность общего хода вещей. Врачующая непреложность мира —

сколько раз писал о ней Пастернак:

На свете нет тоски такой,

Которой снег бы не вылечивал.

Открытие мира у Пастернака всегда есть восстановление единства мира. В «Охранной грамоте», вспоминая свои ранние годы, Пастернак подробно описал, как рождается поэзия из перебоев жизненных рядов, из взаимодействия одних явлений и чувств — тех, которые забегают вперед, — с другими, которые отстают. В самом начале поэтического пути, в 1912 году, он нашел для выражения своей эстетической позиции очень ёмкие слова:

И, как в неслыханную веру,

Я в эту ночь перехожу,

Где тополь обветшало-серый

Завесил лунную межу,

Где пруд как явленная тайна,

Где шепчет яблони прибой,

Где сад висит постройкой свайной

И держит небо пред собой.

(«Как бронзовой золой жаровен…»)

Поэт в зрелые годы напишет:

Я понял жизни цель и чту

Ту цель, как цель, и эта цель —

Признать, что мне невмоготу

Мириться с тем, что есть апрель,

Что дни — кузнечные мехи

И что растекся полосой

От ели у ели, от ольхи

К ольхе, железный и косой,

И жидкий, и в снега дорог,

Как уголь в пальцы кузнеца,

С шипеньем впившийся поток

Зари без края и конца.

Что в берковец церковный зык,

Что взят звонарь в весовщики,

Что от капели, от слезы

И от поста болят виски.

Идея безусловного приятия мира, основополагающая у Пастернака, — не отвлеченно-умозрительного свойства. Богатство мира вполне предметно, «подробно» и постигается шаг за шагом. Есть в «Сестре» стихотворение «Уроки английского», с той же внутренней композицией, открытой настежь — миру, природе. Используя мотивы шекспировских трагедий, Пастернак запечатлел в нем трагический и торжественный момент, когда от человека уходит суетность желаний, включая вчера еще самое важное — любовь, когда душа открывается целому творению и проникается вечностью.

Когда случилось Дездемоне, —

А жить так мало оставалось, —

Не по любви, своей звезде, она —

По иве, иве разрыдалась…

…Когда случилось петь Офелии —

А горечь слез осточертела —

С какими канула трофеями?

С охапкой верб и чистотела.

Дав страсти с плеч отлечь, как рубищу,

Входили, с сердца замираньем,

В бассейн вселенной, стан свой любящий

Обдать и оглушить мирами.

Пастернак почти не писал стихов, которые можно конкретно и уверенно назвать пейзажными. В «Сестре» основные «темы» — природа, любовь, искусство, — как правило, не существуют раздельно, дается сложное соединение, сплав из этих «тем». Природа служит наглядным эталоном естественности и полноты — такой момент в «Сестре» присутствует, но он не подчеркнут; природа, в сущности, — один из образов, даже синонимов жизни; разветвленная, многослойная метафора «жизнь — сад» участвует равно в структурной и философско-лирической концепции книги. Восприятие природы у Пастернака не разительно по точности и проникновению, но природа, будучи самым близким и полным синонимом жизни, не является в этом отношении чем-то исключительным и единственным. Открытое лирическое чувство (любовь) или мир вещей (вплоть до интерьера) выполняют ту же роль. Жизнь шире любого из этих образно-тематических рядов, и каждый из них, становясь непосредственным «предметом» стихотворения, как бы стремится представить и выразить всю жизнь, поэтому они практически взаимозаменяемы и тем более полно являют жизнь в своей совокупности, взаимопроникновении. И второе, тема природы (осознанная именно как тема) почти неотвратимо порождает у поэтов натурфилософские вопросы: о саморазвитии природы, о начале и конце человека в ней, о стихии и разуме. Между тем самосознание человека — «мыслящего тростника» — чувство причастности природе и одновременно отделимости от нее — не характерно для Пастернака, точнее — он не дает этому чувству простора, воли, так или иначе трансформирует его. Поэтическое восприятие Пастернака позволило «во всем дойти до самой сути», раскрыть сложные «вечные» темы.

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: