Борис Пастернакпоэма«Высокая болезнь»

Мелькает движущийся ребус,
Идет осада, идут дни,
Проходят месяцы и лета.
В один прекрасный день пикеты,
Сбиваясь с ног от беготни,
Приносят весть: сдается крепость.
Не верят, верят, жгут огни,
Взрывают своды, ищут входа,
Выходят, входят, идут дни,
Проходят месяцы и годы.
Проходят годы, все в тени.
Рождается троянский эпос.
Не верят, верят, жгут огни,
Нетерпеливо ждут развода,
Слабеют, слепнут, идут дни,
И в крепости крошатся своды.

Мне стыдно и день ото дня стыдней,
Что в век таких теней
Высокая одна болезнь
Еще зовется песнь.
Уместно ль песнью звать содом,
Усвоенный с трудом
Землей, бросавшейся от книг
На пики и на штык.
Благими намереньями вымощен ад.
Установился взгляд,
Что если вымостить ими стихи,
Простятся все грехи.
Все это режет слух тишины,
Вернувшейся с войны,
А как натянут этот слух,
Узнали в дни разрух.

В те дни на всех припала страсть
К рассказам, и зима ночами
Не уставала вшами прясть,
Как лошади прядут ушами.
То шевелились тихой тьмы
Засыпанные снегом уши,
И сказками метались мы
На мятных пряниках подушек.

Обивкой театральных лож
Весной овладевала дрожь.
Февраль нищал и стал неряшлив.
Бывало, крякнет, кровь откашляв,
И сплюнет, и пойдет тишком
Шептать теплушкам на ушко
Про то да се, про путь, про шпалы,
Про оттепель, про что попало;
Про то, как с фронта шли пешком.
Уж ты и спишь, и смерти ждешь,
Рассказчику ж и горя мало:
B ковшах оттаявших калош
Припутанную к правде ложь
Глотает платяная вошь
И прясть ушами не устала.

Хотя зарей чертополох,
Стараясь выгнать тень подлиньше,
Растягивал с трудом таким же
Ее часы, как только мог;
Хотя, как встарь, проселок влек,
Чтоб снова на суглинок вымчать
И вынесть вдоль жердей и слег;
Хотя осенний свод, как нынче,
Был облачен, и лес далек,
А вечер холоден и дымчат,
Однако это был подлог,
И сон застигнутой врасплох
Земли похож был на родимчик,
На смерть, на тишину кладбищ,
На ту особенную тишь,
Что спит, окутав округ целый,
И, вздрагивая то и дело,
Припомнить силится: “Что, бишь,
Я только что сказать хотела?”

Хотя, как прежде, потолок,
Служа опорой новой клети,
Тащил второй этаж на третий
И пятый на шестой волок,
Внушая сменой подоплек,
Что все по-прежнему на свете,
Однако это был подлог,
И по водопроводной сети
Взбирался кверху тот пустой,
Сосущий клекот лихолетья,
Тот, жженный на огне газеты,
Смрад лавра и китайских сой,
Что был нудней, чем рифмы эти,
И, стоя в воздухе верстой,
Как бы бурчал: “Что, бишь, постой,
Имел я нынче съесть в предмете?”
. . . . . . . . . . . . . .
И полз голодною глистой
С второго этажа на третий,
И крался с пятого в шестой.
Он славил твердость и застой
И мягкость объявлял в запрете.
Что было делать? Звук исчез
За гулом выросших небес.

Их шум, попавши на вокзал,
За водокачкой исчезал,
Потом их относило за лес,
Где сыпью насыпи казались,
Где между сосен, как насос,
Качался и качал занос,
Где рельсы слепли и чесались,
Едва с пургой соприкасались.

А сзади, в зареве легенд,
Дурак, герой, интеллигент
В огне декретов и реклам
Горел во славу темной силы,
Что потихоньку по углам
Его с усмешкой поносила
За подвиг, если не за то,
Что дважды два не сразу сто.
А сзади, в зареве легенд,
Идеалист-интеллигент
Печатал и писал плакаты
Про радость своего заката.

В сермягу завернувшись, смерд
Смотрел назад, где север мерк
И снег соперничал в усердьи
С сумерничающею смертью.
Там, как орган, во льдах зеркал
Вокзал загадкою сверкал,
Глаз не смыкал и горе мыкал
И спорил дикой красотой
С консерваторской пустотой
Порой ремонтов и каникул.
Невыносимо тихий тиф,
Колени наши охватив,
Мечтал и слушал с содроганьем
Недвижно лившийся мотив
Сыпучего самосверганья.
Он знал все выемки в органе
И пылью скучивался в швах
Органных меховых рубах.
Его взыскательные уши
Еще упрашивали мглу,
И лед, и лужи на полу
Безмолвствовать как можно суше.

Мы были музыкой во льду.
Я говорю про всю среду,
С которой я имел в виду
Сойти со сцены, и сойду.
Здесь места нет стыду.
Я не рожден, чтоб три раза
Смотреть по-разному в глаза.
Еще двусмысленней, чем песнь,
Тупое слово “враг”.
Гощу. Гостит во всех мирах
Высокая болезнь.
Всю жизнь я быть хотел как все,
Но век в своей красе
Сильнее моего нытья
И хочет быть, как я.

Мы были музыкою чашек
Ушедших кушать чай во тьму
Глухих лесов, косых замашек
И тайн, не льстящих никому.
Трещал мороз, и ведра висли.
Кружились галки, и ворот
Стыдился застуженный год.
Мы были музыкою мысли,
Наружно сохранявшей ход,
Но в стужу превращавшей в лед
Заслякоченный черный ход.
Но я видал девятый съезд
Советов. B сумерки сырые
Пред тем обегав двадцать мест,
Я проклял жизнь и мостовые,
Однако сутки на вторые,
И помню, в самый день торжеств,
Пошел взволнованный донельзя
К театру с пропуском в оркестр.

Я трезво шел по трезвым рельсам,
Глядел кругом, и все окрест
Смотрело полным погорельцем,
Отказываясь наотрез
Когда-нибудь подняться с рельс.
С стенных газет вопрос карельский
Глядел и вызывал вопрос
В больших глазах больных берез.
На телеграфные устои
Садился снег тесьмой густою,
И зимний день в канве ветвей
Кончался, по обыкновенью,
Не сам собою, но в ответ
На поученье. B то мгновенье
Моралью в сказочной канве
Казалась сказка про конвент.
Про то, что гения горячка
Цемента крепче и белей.
(кто не ходил за этой тачкой,
Тот испытай и поболей.)
Про то, как вдруг в окнце недели
На слепнущих глазах творца
Родятся стены цитадели
Иль крошечная крепостца.
Чреду веков питает новость,
Но золотой ее пирог,
Пока преданье варит соус,
Встает нам горла поперек.
Теперь из некоторой дали
Не видишь пошлых мелочей.
Забылся трафарет речей,
И время сгладило детали,
А мелочи преобладали.

Уже мне не прописан фарс
В лекарство ото всех мытарств.
Уж я не помню основанья
Для гладкого голосованья.
Уже я позабыл о дне,
Когда на океанском дне
В зияющей японской бреши
Сумела различить депеша
(какой ученый водолаз)
Класс спрутов и рабочий класс.
А огнедышащие горы,
Казалось, вне ее разбора.
Но было много дел тупей
Классификации помпей.
Я долго помнил назубок
Кощунственную телеграмму:
Мы посылали жертвам драмы
В смягченье треска фудзиямы
Агитпрофсожеский лубок.

Проснись, поэт, и суй свой пропуск.
Здесь не в обычае зевать.
Из лож по креслам скачут в пропасть
Мста, ладога, шексна, ловать.
Опять из актового зала
В дверях, распахнутых на юг,
Прошлось по лампам опахало
Арктических петровых вьюг.
Опять фрегат пошел на траверс.
Опять, хлебнув большой волны,
Дитя предательства и каверз
Не узнает своей страны.

Все спало в ночь, как с громким порском
Под царский поезд до зари
По всей окраине поморской
По льду рассыпались псари.
Бряцанье шпор ходило горбясь,
Преданье прятало свой рост
За железнодорожный корпус,
Под железнодорожный мост.
Орлы двуглавые в вуали,
Вагоны пульмана во мгле
Часами во поле стояли,
И мартом пахло на земле.
Под порховом в брезентах мокрых
Вздувавшихся верст за сто вод
Со сна на весь балтийский округ
Зевал пороховой завод.

И уставал орел двуглавый,
По псковской области кружа,
От стягивавшейся облавы
Неведомого мятежа.
Ах, если бы им мог попасться
Путь, что на карты не попал.
Но быстро таяли запасы
Отмеченных на картах шпал.
Они сорта перебирали
Исщипанного полотна.
Везде ручьи вдоль рельс играли,
И будущность была мутна.
Сужался круг, редели сосны,
Два солнца встретились в окне.
Одно всходило из-за Тосно,
Другое заходило в Дне.

Чем мне закончить мой отрывок?
Я помню, говорок его
Пронзил мне искрами загривок,
Как шорох молньи шаровой.
Все встали с мест, глазами втуне
Обшаривая крайний стол,
Как вдруг он вырос на трибуне
И вырос раньше, чем вошел.
Он проскользнул неуследимо
Сквозь строй препятствий и подмог,
Как этот, в комнату без дыма
Грозы влетающий комок.

Тогда раздался гул оваций,
Как облегченье, как разряд
Ядра, не властного не рваться
B кольце поддержек и преград.
И он заговорил. Мы помним
И памятники павшим чтим.
Но я о мимолетном. Что в нем
B тот миг связалось с ним одним?

Он был как выпад на рапире.
Гонясь за высказанным вслед,
Он гнул свое, пиджак топыря
И пяля передки штиблет.
Слова могли быть о мазуте,
Но корпуса его изгиб
Дышал полетом голой сути,
Прорвавшей глупый слой лузги.
И эта голая картавость
Отчитывалась вслух во всем,
Что кровью былей начерталось:
Он был их звуковым лицом.
Когда он обращался к фактам,
То знал, что, полоща им рот
Его голосовым экстрактом,
Сквозь них история орёт.
И вот, хоть и без панибратства,
Но и вольней, чем перед кем,
Всегда готовый к ней придраться,
Лишь с ней он был накоротке.
Столетий завистью завистлив,
Ревнив их ревностью одной,
Он управлял теченьем мыслей
И только потому — страной.

Я думал о происхожденьи
Века связующих тягот.
Предвестьем льгот приходит гений
И гнётом мстит за свой уход.

ПАСТЕРНАК, БОРИС ЛЕОНИДОВИЧ

ПАСТЕРНАК, БОРИС ЛЕОНИДОВИЧ (1890–1960), советский поэт, прозаик, переводчик. Родился 10 февраля 1890 в Москве.

Его мать была пианисткой, отец – художник. Дух творчества постоянно жил в квартире Пастернаков. Здесь часто устраивались домашние концерты. «Больше всего на свете я любил музыку, больше всех в ней – Скрябина», – вспоминал Пастернак впоследствии. Ему прочили карьеру музыканта. Еще в пору учебы в гимназии он прошел 6-летний курс композиторского факультета консерватории, но в 1908 оставил музыку: у него не было абсолютного музыкального слуха.

Поступил на философское отделение историко-филологического факультета Московского университета. Весной 1912 он поехал продолжать учебу в немецкий город Марбург. Глава марбургской школы философов-неокантианцев Герман Коген предложил Пастернаку остаться в Германии для получения докторской степени (см. также НЕОКАНТИАНСТВО). Однако и этому не суждено было осуществиться. Молодой человек влюбился в бывшую свою ученицу Иду Высоцкую, заехавшую вместе с сестрой в Марбург, чтобы навестить Пастернака. Он начал писать стихи.

Они приходили и раньше, но лишь теперь их стихия нахлынула на него. Позже в автобиографической повести Охранная грамота (1930) поэт попытался обосновать свой выбор, а заодно дать определение этой овладевшей им стихии: «Мы перестаем узнавать действительность. Она предстает в какой-то новой категории. Категория эта кажется нам ее собственным, а не нашим состоянием. Помимо этого состояния все на свете названо. Не названо и ново только оно. Мы пробуем его назвать. Получается искусство».

По возвращении в Москву он входит в литературные круги. В альманахе «Лирика» впервые печатаются несколько не переиздававшихся им впоследствии стихотворений. Вместе с Н.Асеевым и С.Бобровым он организовывает группу новых или «умеренных» футуристов – «Центрифуга».

В 1914 вышла первая книга стихов Близнец в тучах. Многие стихотворения этой, а также следующей (Поверх барьеров, 1917) книг он впоследствии значительно переработал, другие никогда не переиздавал.

В том же 1914 он познакомился с Владимиром Маяковским, которому суждено было сыграть огромную роль в судьбе и творчестве Пастернака: «Искусство называлось трагедией, – писал он в Охранной грамоте. – Трагедия называлась Владимир Маяковский. Заглавье скрывало гениально простое открытие, что поэт не автор, но – предмет лирики, от первого лица обращающейся к миру».

Марина Цветаева, посвятившая Пастернаку и Маяковскому статью Эпос и лирика современной России (1933), определяла разницу их поэтик строчкой из Тютчева: «Все во мне и я во всем». Если Владимир Маяковский, писала она, – это «я во всем», то Борис Пастернак, безусловно – «все во мне».

Действительное «лица необщее выраженье» было обретено в третьей по счету книге Пастернака Сестра моя – жизнь (1922). Именно с нее он повел отсчет своему поэтическому творчеству. Книга включила стихи и циклы 1917.

Это – круто налившийся свист, neЭто – щёлканье сдавленных льдинок, neЭто – ночь, леденящая лист, neЭто – двух соловьёв поединок.

Явления природы наделены в творчестве Пастернака не свойственными им качествами: гроза, рассвет, ветер очеловечиваются; трюмо, зеркало, рукомойник оживают – миром правит «всесильный бог деталей»:

Огромный сад тормошится в зале, neПодносит к трюмо кулак, neБежит на качели, ловит, салит, neТрясёт – и не бьёт стекла!

«Действие Пастернака равно действию сна, – писала Цветаева. – Мы его не понимаем. Мы в него попадаем. Под него попадаем. В него – впадаем. Мы Пастернака понимаем так, как нас понимают животные». Любой мелочи сообщается мощный поэтический заряд, всякий сторонний предмет испытывает на себе притяжение пастернаковской орбиты. Это и есть «все во мне».

Эмоциональную струю Сестры моей – жизни подхватила следующая книга Пастернака Темы и вариации (1923):

Я не держу. Иди, благотвори. neСтупай к другим. Уже написан Вертер, neА в наши дни и воздух пахнет смертью: neОткрыть окно, что жилы отворить.

Но «заумная», «маловразумительная» лирика Пастернака оказалась не в чести у читателей. Пытаясь осмыслить ход истории с точки зрения социалистической революции, Пастернак обращается к эпосу. В 1920-х он создает поэмы Высокая болезнь (1923–1928), Девятьсот пятый год (1925–1926), Лейтенант Шмидт (1926–1927), роман в стихах Спекторский (1925–1931).

Наряду с Маяковским, Асеевым, Каменским, Пастернак входил в эти годы в Леф («Левый фронт искусств»), провозгласивший создание нового революционного искусства, «искусства-жизнестроения», должного выполнять «социальный заказ», нести литературу в массы. Отсюда обращение к теме первой русской революции в поэмах Лейтенант Шмидт, Девятьсот пятый год, отсюда же обращение к фигуре современника, обыкновенного «человека без заслуг», ставшего поневоле свидетелем последней русской революции, участником большой Истории – в романе Спекторский. Впрочем, и там, где поэт берет на себя роль повествователя, ощущается свободное, не стесненное никакими формами дыхание лирика.

В начале 1930-х его поэзия переживает «второе рождение». Книга с таким названием вышла в 1932. Пастернак вновь воспевает простые и земные вещи: «огромность квартиры, наводящей грусть», «зимний день в сквозном проеме незадернутых гардин», «пронзительных иволог крик», «вседневное наше бессмертье». Однако и язык его становится иным: упрощается синтаксис, мысль кристаллизуется, находя поддержку в простых и емких формулах, как правило, совпадающих с границами стихотворной строки. Поэт в корне пересматривает раннее творчество, считая его «странной мешаниной из отжившей метафизики и неоперившегося просвещенства». Под конец своей жизни он делил все, что было им сделано, на период «до 1940 года» и – после. Характеризуя первый в очерке Люди и положения (1956–1957), Пастернак писал: «Слух у меня тогда был испорчен выкрутасами и ломкою всего привычного, царившими кругом. Все нормально сказанное отскакивало от меня. Я забывал, что слова сами по себе могут что-то заключать и значить, помимо побрякушек, которыми их увешали. Я во всем искал не сущности, а посторонней остроты».

В 1930-е Пастернака почти не печатают. Поселившись в 1936 на даче в Переделкине, он вынужден заниматься переводами. Трагедии Шекспира, Фауст Гете, Мария Стюарт Шиллера, стихи Верлена, Байрона, Китса, Рильке, грузинские поэты. Эти работы вошли в литературу на равных с его оригинальным творчеством.

В военные годы, помимо переводов, Пастернак создает цикл Стихи о войне, включенный в книгу На ранних поездах (1943). После войны он опубликовал еще две книги стихов: Земной простор (1945) и Избранные стихи и поэмы (1945).

В 1930–1940 Пастернак мечтает о настоящей большой прозе, о книге, которая «есть кубический кусок горячей, дымящейся совести». Еще в конце 1910-х он начал писать роман, который, не будучи завершенным, стал повестью Детство Люверс – историей взросления девочки-подростка.

И вот с 1945 по 1955 в муках рождается роман Доктор Живаго, во многом автобиографическое повествование о судьбе русской интеллигенции в первой половине 20 в., особенно в годы Гражданской войны. Главный персонаж, Юрий Живаго, – лирический герой поэта Бориса Пастернака; он врач, но после его смерти остается тонкая книжка стихов, составившая заключительную часть романа.

Стихотворения Юрия Живаго, наряду с поздними стихотворениями из цикла Когда разгуляется (1956–1959) – венец творчества Пастернака, его завет. Слог их прост и прозрачен, но от этого нисколько не бедней, чем язык ранних книг:

Снег на ресницах влажен, neВ твоих глазах тоска, neИ весь твой облик слажен neИз одного куска.

Как будто бы железом, neОбмокнутым в сурьму, neТебя вели нарезом neПо сердцу моему.

К этой чеканной ясности поэт стремился всю жизнь. Теми же поисками в искусстве озабочен и его герой, Юрий Живаго: «Всю жизнь мечтал он об оригинальности сглаженной и приглушенной, внешне неузнаваемой и скрытой под покровом общеупотребительной и привычной формы, всю жизнь стремился к выработке того сдержанного, непритязательного слога, при котором читатель и слушатель овладевают содержанием, сами не замечая, каким способом они его усваивают. Всю жизнь он заботился о незаметном стиле, не привлекающем ничьего внимания, и приходил в ужас от того, как он еще далек от этого идеала».

В 1956 Пастернак передал роман нескольким журналам, в том числе журналам «Знамя» и «Новый мир», но роман не был принят. Тогда же Пастернак согласился переработать роман, учтя замечания «Нового мира».

В том же году он переправил в Италию в издательство Фельтринелли рукопись своего романа; спустя год вышел на итальянском языке. Одним из условий издателю было перевести Доктора Живаго на европейские языки: французский, немецкий и английский после выпуска его на итальянском. Публикация этого романа на Западе и присуждение за него Нобелевской премии в 1958 «за выдающиеся заслуги в современной лирической поэзии и на традиционном поприще великой русской прозы» вызвали резкую критику в советской печати. С этого момента началась травля писателя на государственном уровне. Вердикт гласил: «Присуждение награды за художественно убогое, злобное, исполненное ненависти к социализму произведение – это враждебный политический акт, направленный против Советского государства». Пастернака исключили из Союза советских писателей за «действия, несовместимые со званием советского писателя», что означало его литературную и общественную смерть. От Нобелевской премии он вынужден был отказаться. После первой благодарственной телеграммы в адрес Шведской академии, Пастернак отправил вторую: «В силу того значения, которое получила присужденная мне награда в обществе, к которому я принадлежу, я должен от нее отказаться. Не примите за оскорбление мой добровольный отказ». Пастернак написал письмо Н.С.Хрущеву: «Покинуть Родину для меня равносильно смерти. Я связан с Россией рождением, жизнью и работой».

В СССР Доктор Живаго был напечатан уже после его смерти в 1988. Поставив точку в романе, Пастернак подвел и итог своей жизни: «Все распутано, все названо, просто, прозрачно, печально. Еще раз. даны определения самому дорогому и важному, земле и небу, большому горячему чувству, духу творчества, жизни и смерти. ».

Умер Пастернак 30 мая 1960 от рака легких в Переделкине.

Издания: Пастернак Б. Собрание сочинений в 5 тт. М., Художественная литература, 1989–1992

«Зимняя ночь» Б. Пастернак — между жизнью и смертью

«Зимняя ночь» Б.Пастернак

Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.

Как летом роем мошкара
Летит на пламя,
Слетались хлопья со двора
К оконной раме.

Метель лепила на стекле
Кружки и стрелы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.

На озаренный потолок
Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья.

И падали два башмачка
Со стуком на пол.
И воск слезами с ночника
На платье капал.

И все терялось в снежной мгле
Седой и белой.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.

На свечку дуло из угла,
И жар соблазна
Вздымал, как ангел, два крыла
Крестообразно.

Мело весь месяц в феврале,
И то и дело
Свеча горела на столе,
Свеча горела.

Борис Пастернак по праву считается одним из ярчайших российских поэтов и литераторов 20 века. Именно ему принадлежит идея соединить в одном произведении прозу и стихи, что вызвало шквал критики со стороны современников, но было по достоинству оценено потомками.

Речь, в частности, идет о знаменитом романе «Доктор Живаго», последняя часть которого посвящена стихам главного героя. То, что Юрий Живало — тонкий лирик и любитель рифмованных фраз, читатель узнает еще в первых главах романа. Однако Борис Пастернак старается не отвлекать читателей лирическими отступлениями, поэтому принимает решение объединить все стихи Юрия Живаго в отдельный сборник.

Первое стихотворение, приписанное авторству главного героя, носит название «Зимняя ночь». Позднее оно нередко публиковалось как самостоятельное литературное произведение под названием «Свеча» и даже было переложено на музыку, пополнив репертуар таких исполнителей, как королева эстрады Аллы Пугачевой и экс-лидер группы «Парк Горького» Николай Носков.

Над романом «Доктор Живаго» Борис Пастернак работал 10 лет, с 1945 по 1955 год. Поэтому точно установить, когда именно было написано стихотворение «Зимняя ночь», сегодня уже невозможно. Хотя некоторые исследователи творчества Пастернака утверждают, что бессмертные строчки родились в период войны, который их автор провел в эвакуации, прожив больше года в городе Чистополь. Однако, учитывая манеру письма и зрелость мыслей, критики склоняются к тому, что стихотворение все же было создано незадолго до окончания работы над романом, когда Борис Пастернак, подобно главному герою, уже предчувствовал свою смерть.

Именно тема смерти и жизни является ключевым моментом стихотворения «Зимняя ночь», Его не стоит понимать буквально, а следует читать между строк, так как каждое четверостишье – это яркая метафора, настолько контрастная и запоминающаяся, что придает стихотворению удивительное изящество. Рассматривая «Зимнюю ночь» в контексте борьбы за выживание, можно без труда догадаться, что метель, февральская стужа и ветер символизируют смерть. А пламя свечи, неровное и едва теплящееся, является синонимом жизни, которая покидает не только смертельно больного доктора Живаго, но и самого Бориса Пастернака.

В пользу версии о том, что стихотворение было написано в 1954-55 года, свидетельствует и тот факт, что в 1952 году Борис Пастернак пережил свой первый инфаркт, на собственном опыте прочувствовав, что значит находиться между жизнью и смертью. Однако не исключено, что, обладая даром предвидения, Пастернак в «Зимней ночи» предрекал самому себе не только физическую, но и творческую гибель. И оказался прав, так как после публикации романа «Доктора Живаго» за рубежом и присуждении произведению «Нобелевской премии» известный литератор подвергся гонениям. Его перестали публиковать и исключили из Союза писателей СССР. Поэтому единственным источником средству к существованию для пастернака в этот период являлись литературные переводы, которые по-прежнему оставались востребованными и достаточно высокооплачиваемыми.

Сам автор несколько раз писал письма на имя Генсека КПСС Никиты Хрущева, пытаясь убедить главу государства в своей политической благонадежности, но это не помогло. Причем, противники Пастернака апеллировали не к самому роману в целом, а к его поэтической части, и, в частности, к «Зимней ночи», называя стихотворение образцом упадничества, декаданса и пошлости.

Только спустя несколько десятилетий, когда в 1988 году роман «Доктор Живаго» был впервые опубликован в СССР, стихотворение «Зимняя ночь» было признано одними из самых удачных и проникновенных произведений любовной лирики, принадлежащих перу Бориса Пастернака.

«Больше всего я любил музыку»: о Пастернаке, Ницше и Поленове как композиторах

Русский поэт-символист Вячеслав Иванов писал в своих критических очерках: «Вагнер – второй, после Бетховена, зачинатель нового дионисийского творчества и первый предтеча вселенского мифотворчества». Мастера второй половины XIX века с воодушевлением подхватили идеи одного из крупнейших реформаторов музыкального искусства, хотя и подходили к ним разными путями. По-своему их интерпретировал Александр Скрябин, в деталях обдумывавший планетарного масштаба «Мистерию», после которой должно было произойти перерождение всего сущего. Творчество мыслилось не как цель, но как инструмент для осуществления более крупной задачи. Предчувствие метаморфоз, которым суждено затронуть все человеческое сообщество, витало в воздухе.

Искусство было одной из красок в сложной палитре новой истории. Утвержденное Вагнером понятие gesamtkunstwerk, совокупное художественное произведение, притягивало магнитом представителей разных направлений в искусстве. M24.ru рассказывает о личностях, чьи жизни опалила музыка. Фридриха Ницше мы в первую очередь знаем как философа, Василия Поленова – как художника, Бориса Пастернака – как поэта. Все три биографии связывает страсть к музыке и идолопоклонническое отношение к композиторам-современникам.

Фридрих НИЦШЕ (1844–1900)

Исследователи уверены, что ни до, ни после Ницше история германской культуры не знала более музыкально одаренного писателя или философа. Повсеместное домашнее музицирование создавало благоприятную среду для самоучек, и Ницше, как и многие его современники, под влиянием композиторов-романтиков сам писал для рояля. Теоретический базис он постигал с учебником Иоганна Альбрехтебергера «Фундаментальное руководство по композиции». Как и Пастернак, Ницше имел перед глазами пример подлинной личности творца – в 24 года он познакомился с Вагнером. «Ах, ты поймешь это, каким наслаждением было для меня слушать его, с неописуемой теплотой говорящего о Шопенгауэре, чем он ему обязан и что это единственный философ, постигший сущность музыки”, – писал Ницше другу Эрвину Роде, специалисту по античному роману. Будущий создатель культовых эстетических трактатов преклонялся перед автором «Золота Рейна» и «Лоэнгрина», но после свержения кумира, сделав сознательный шаг в сторону от вагнерианства, Ницше обрел собственный путь.

В шесть лет у маленького Фридриха появился рояль. Освоив инструмент, Ницше начал фиксировать музыкальные мысли. В годы обучения в гимназии «Пфорта» близ Наумбурга он пришел к выводу, что страстно желал бы стать музыкантом. С 1862 по 1865 году Ницше сочинил множество коротких фортепианных пьес и произведений для голоса. В одном из писем к другу Карлу фон Герсдорфу он признается: «Три вещи суть мои отдохновения, хотя отдохнуть случается редко: мой Шопенгауэр, музыка Шумана, наконец, одинокие прогулки». А позднее ему же доверит свои первые впечатления от сыгранного дома клавира «Валькирии» Вагнера: «Большие красоты и достоинства уравновешиваются столь же заметными уродствами и недостатками». В ноябре 1868 года произошла встреча Ницше и Вагнера. Несмотря на солидную разницу в возрасте они нашли общие темы для общения – обоих привлекал иррационализм Шопенгауэра. Молодой человек, конечно, не мог представить, что восторженность и благоговение растворятся как утренний туман через десять лет. Их дружба, прямым доказательством которой были хвалебные статьи Ницше, воспевшие гений Вагнера, закончилась болезненным для обоих разрывом. Отказавшись от роли пропагандиста чужих идей, Ницше выбрал путь самопознания. Позади остались его в чем-то наивные, но не лишенные очарования музыкальные опусы.

Одно из произведений Ницше, представляющих интерес для исследователей – «Эрманарих», связано с древнегерманским эпосом. Германарих или Эрманарих был королем остготов, жил в IV веке. Изначально Ницше хотел написать симфоническую поэму, однако замысел не был осуществлен полностью. Так как молодой человек не владел инструментовкой на должном уровне, ему удалось создать законченную фортепианную фантазию. «Первые такты – героически мрачно – показывают нам старого Эрманариха, суровую дикую героическую личность, далекую от добросердечия и нежности, с высоты он холодно взирает на отшумевшие волны жизни», – писал Ницше.

Видео: youTube/пользователь: cristian rico martinez

В 1872 году через семь лет после музыкального оформления текстов из «Еврейских мелодий» Байрона Ницше написал фортепианный дуэт «Манфред. Медитация», противопоставленный по настроению увертюре Шумана «Манфред». Воодушевление автора разбилось о безжалостные насмешки профессионалов. Дирижер Ханс фон Бюлов направил автору такой отзыв: «Ничего более безотрадного и антимузыкального, чем Ваш “Манфред”, мне давно уже не доводилось видеть на нотной бумаге. Ваша музыка пагубна не для окружающих, но хуже того, для Вас самих, коль скоро Вы не смогли убить излишки Вашего досуга иначе, чем подобным образом насилуя Эвтерпу». Далее ученик Листа советовал горе-композитору не распыляться на жанровые поиски, а сконцентрироваться на том, что у него выходит неплохо – на песнях. Потрясенный Ницше покорно склонил голову перед авторитетом дирижера.

Видео: youTube/пользователь: Susan Meier

Василий ПОЛЕНОВ (1844–1927)

19 февраля 1863 года. Санкт-Петербург гудит – приехал Вагнер! Живая легенда пожаловала в Россию с двумя концертами! В качестве дирижера Вагнер исполнил Третью и Пятую симфонии Бетховена, а также собственные сочинения – увертюру к «Тангейзеру», фрагменты из «Тристана и Изольды», «Валькирии» и «Нюрнбергских мейстерзингеров». Среди слушателей был студент Петербургского университета и Академии художеств Василий Поленов. Выступлений своего кумира он ждал как никто другой. Позднее, продолжая учебу в Европе, он написал домашним о постановках «Лоэнгрина» и «Тангейзера» в Мюнхенской опере: «Такого Вагнера нигде не услышишь». Но этот отзыв предшествовал поездке в Байройт, где Поленов посмотрел всю тетралогию «Кольца нибелунга».

Германия, конечно, оставила след в биографии художника, но новой ступенью в самообразовании стал Париж с насыщенной салонной жизнью. В гостиной Полины Виардо вопросы композиторского и исполнительского искусства обсуждали Танеев, Винявский, Сарасате, Антон Рубинштейн, Сен-Санс, Шарль Гуно и другие демиурги той эпохи. Сама Виардо, тронутая неподдельным интересом Поленова к музыке, дала ему несколько уроков по композиции и основам гармонии. Он также был желанным гостем у вдовы Александра Серова – Валентины Семеновны. Ее просветительские вечера сопровождались фортепианным исполнением отрывков из «Каменного гостя» Даргомыжского, «Псковитянки» Римского-Корсакова, «Бориса Годунова» Мусоргского. Напитавшись чужим творчеством, по возвращении в Россию в 1880 году Поленов задумал порадовать заболевшую сестру Веру собственной симфонией.

«Вот если б научиться так, как Бах писал, так бесстрастно и так возвышенно, отвлеченно, без этих житейских мелочей. Как эта проза надоела, а у нас ее еще в искусстве превозносят. В музыке хорошо то, что сами звуки не реальны, не похожи точно на натуру и оттого красивы. Можно передавать и идущий обоз, но звуки скрипок, виолончелей, гобоя, кларнета не будут тождественны со скрипом немазаных колес, в них будет своя красота. Вот это красивое и есть искусство, а натуральный скрип кому доставит удовольствие? Это не искусство», – цитировал слова Поленова художник и мемуарист Яков Минченков.

Центральным произведением Поленова-композитора специалисты считают оперу «Призраки Эллады» на либретто Саввы Мамонтова. Сам автор отзывался о ней как о «лирических картинах из жизни античного мира». «Призраки» появились на свет после путешествия Поленова по Греции. Официальная премьера состоялась 12 марта 1906 года в Большом зале Московской консерватории силами музыкантов-любителей. «Сюжет оперы Поленова несет в себе – так же, как и в “Орестее” Танеева, – нравственно-этическое начало: художник Агесандр представляет на суд всего народа созданную им статую Афродиты. Народ приветствует прекрасное создание гения. Однако правдивое искусство не находит поддержки жрецов, Агесандр осужден на изгнание. Но Агесандр выше личных чувств, он поступается ими ради правды искусства, ради признания творчества художника народом», – пишет о «Призраках» музыкальный теоретик Ольга Томпакова.

Видео: youTube/пользователь: Pavel Perepelov

Борис ПАСТЕРНАК (1890–1960)

1903 год для тринадцатилетнего Бориса Пастернака стал роковым. В короткий временной интервал уместились поистине драматические события в биографии поэта: центральным здесь стал эпизод с неудачным падением с лошади. Кость срослась неправильно, и поэт всю жизнь скрывал хромоту. В мемуарах Пастернак связывает с летом 1903 года в Оболенском начало творческого пути. Фатальному происшествию в августе предшествовало сильнейшее потрясение – знакомство с Александром Скрябиным, который на соседней даче работал над Третьей симфонией – «Божественной поэмой». Доносившиеся фортепианные фрагменты обжигали душу мальчика. «Больше всего на свете я любил музыку, больше всех в ней Скрябина. Музыкально лепетать я стал незадолго до первого с ним знакомства. К его возвращению из-за границы я был учеником у одного ныне здравствующего композитора (Глиэра). Мне оставалось еще только пройти оркестровку. Говорили всякое, впрочем, важно лишь то, что, если бы говорили и противное, все равно, жизни вне музыки я себе не представлял», – записал Пастернак в воспоминаниях.

Личность Скрябина стояла в центре поистине культового отношения будущего поэта к композиторской миссии. Кумир благосклонно относился к начинаниям Пастернака, но перспективы омрачали непомерно высокие требования молодого человека к себе. «Отсутствие абсолютного слуха печалило и унижало меня, в нем я видел доказательство того, что моя музыка неугодна судьбе и небу. Под таким множеством ударов я поникал душой, у меня опускались руки. Музыку, любимый мир шестилетних трудов, надежд и тревог, я вырвал вон из себя, как расстаются с самым драгоценным. Некоторое время привычка к фортепианному фантазированию оставалась у меня в виде постепенно пропадающего навыка. Но потом я решил проводить свое воздержание круче, перестал прикасаться к роялю, не ходил на концерты, избегал встреч с музыкантами», – писал Пастернак в «Охранной грамоте».

Видео: youTube/пользователь: Medtnaculus

Сохранилось всего несколько произведений – две прелюдии и соната. Последнюю Пастернак сыграл Скрябину в марте 1909 года и заслужил похвалу. Словно в подражание Пятой сонате своего идола, Пастернак обращается к одночастной форме, снабжает произведение специфическими ремарками для исполнителей – sordo, occulto, profundo, imperativo e fiero, вслед за Скрябиным тяготеет к атональности. Тем не менее, непродуманных моментов в сонате было предостаточно. К 19 годам это было лучшее его сочинение. Остается неясным, поставил ли Пастернак точку в своих занятиях композицией после завершения сонаты.

Впоследствии Пастернак встречался и дружил с профессиональными музыкантами (например, с пианистом и дирижером Исаем Добровейном), а на склоне лет в письме исповедального типа он включил «любовь к музыке и А.Н. Скрябину» в краткий перечень того, что в жизни «было главного, основного».

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: