Антон павлович чехов тоска

Вечерние сумерки. Крупный мокрый снег лениво кружится около только что зажжённых фонарей и тонким мягким пластом ложится на крыши, лошадиные спины, плечи, шапки. Извозчик Иона Потапов весь бел, как привидение. Он согнулся, насколько только возможно согнуться живому телу, сидит на козлах и не шевельнётся. Упади на него целый сугроб, то и тогда бы, кажется, он не нашёл нужным стряхивать с себя снег. Его лошадёнка тоже бела и неподвижна. Своею неподвижностью, угловатостью форм и палкообразной прямизною ног она даже вблизи похожа на копеечную пряничную лошадку. Она, по всей вероятности, погружена в мысль. Кого оторвали от плуга, от привычных серых картин и бросили сюда в этот омут, полный чудовищных огней, неугомонного треска и бегущих людей, тому нельзя не думать. Иона и его лошадёнка не двигаются с места уже давно. Выехали они со двора ещё до обеда, а почина всё нет и нет. Но вот на город спускается вечерняя мгла. Бледность фонарных огней уступает своё место живой краске, и уличная суматоха становится шумнее. — Извозчик, на Выборгскую! — слышит Иона.— Извозчик! Иона вздрагивает и сквозь ресницы, облеплённые снегом, видит военного в шинели с капюшоном. — На Выборгскую! — повторяет военный.— Да ты спишь, что ли? На Выборгскую! В знак согласия Иона дёргает вожжи, отчего со спины лошади и с его плеч сыплются пласты снега. Военный садится в сани. Извозчик чмокает губами, вытягивает по-лебединому шею, приподнимается и больше по привычке, чем по нужде, машет кнутом. Лошадёнка тоже вытягивает шею, кривит свои палкообразные ноги и нерешительно двигается с места. — Куда прёшь, леший! — на первых же порах слышит Иона возгласы из тёмной, движущейся взад и вперёд массы.— Куда черти несут? Пррава держи! — Ты ездить не умеешь! Права держи! — сердится военный. Бранится кучер с кареты, злобно глядит и стряхивает с рукава снег прохожий, перебегавший дорогу и налетевший плечом на морду лошадёнки. Иона ёрзает на козлах, как на иголках, тыкает в стороны локтями и водит глазами, как угорелый, словно не понимает, где он и зачем он здесь. — Какие все подлецы! — острит военный.— Так и норовят столкнуться с тобой или под лошадь попасть. Это они сговорились. Иона оглядывается на седока и шевелит губами. Хочет он, по-видимому, что-то сказать, но из горла не выходит ничего, кроме сипенья. — Что? — спрашивает военный. Иона кривит улыбкой рот, напрягает своё горло и сипит: — А у меня, барин, тово. сын на этой неделе помер. — Гм. Отчего же он умер? Иона оборачивается всем туловищем к седоку и говорит: — А кто ж его знает! Должно, от горячки. Три дня полежал в больнице и помер. Божья воля. — Сворачивай, дьявол! — раздаётся в потёмках.— Повылазило, что ли, старый пёс? Гляди глазами! — Поезжай, поезжай. — говорит седок.— Этак мы и до завтра не доедем. Подгони-ка! Извозчик опять вытягивает шею, приподнимается и с тяжёлой грацией взмахивает кнутом. Несколько раз потом оглядывается он на седока, но тот закрыл глаза и, по-видимому, не расположен слушать. Высадив его на Выборгской, он останавливается у трактира, сгибается на козлах и опять не шевельнётся. Мокрый снег опять красит набело его и лошадёнку. Проходит час, другой. По тротуару, громко стуча калошами и перебраниваясь, проходят трое молодых людей: двое из них высоки и тонки, третий мал и горбат. — Извозчик, к Полицейскому мосту! — кричит дребезжащим голосом горбач.— Троих. двугривенный! Иона дёргает вожжами и чмокает. Двугривенный цена не сходная, но ему не до цены. Что рубль, что пятак — для него теперь всё равно, были бы только седоки. Молодые люди, толкаясь и сквернословя, подходят к саням и все трое сразу лезут на сиденье. Начинается решение вопроса: кому двум сидеть, а кому третьему стоять? После долгой перебранки, капризничанья и попрёков приходят к решению, что стоять должен горбач, как самый маленький. — Ну, погоняй! — дребезжит горбач, устанавливаясь и дыша в затылок Ионы.— Лупи! Да и шапка же у тебя, братец! Хуже во всём Петербурге не найти. — Гы-ы. гы-ы. — хохочет Иона.— Какая есть. — Ну ты, какая есть, погоняй! Этак ты всю дорогу будешь ехать? Да? А по шее. — Голова трещит. — говорит один из длинных.— Вчера у Дукмасовых мы вдвоём с Васькой четыре бутылки коньяку выпили. — Не понимаю, зачем врать! — сердится другой длинный.— Врёт, как скотина. — Накажи меня бог, правда. — Это такая же правда, как то, что вошь кашляет. — Гы-ы! — ухмыляется Иона.— Ве-есёлые господа! — Тьфу, чтоб тебя черти. — возмущается горбач.— Поедешь ты, старая холера, или нет? Разве так ездят? Хлобысни-ка её кнутом! Но, чёрт! Но! Хорошенько её! Иона чувствует за своей спиной вертящееся тело и голосовую дрожь горбача. Он слышит обращённую к нему ругань, видит людей, и чувство одиночества начинает мало-помалу отлегать от груди. Горбач бранится до тех пор, пока не давится вычурным, шестиэтажным ругательством и не разражается кашлем. Длинные начинают говорить о какой-то Надежде Петровне. Иона оглядывается на них. Дождавшись короткой паузы, он оглядывается ещё раз и бормочет: — А у меня на этой неделе. тово. сын помер! — Все помрём. — вздыхает горбач, вытирая после кашля губы.— Ну, погоняй, погоняй! Господа, я решительно не могу дальше так ехать! Когда он нас довезёт? — А ты его легонечко подбодри. в шею! — Старая холера, слышишь? Ведь шею накостыляю. С вашим братом церемониться, так пешком ходить. Ты слышишь, Змей Горыныч? Или тебе плевать на наши слова? И Иона больше слышит, чем чувствует, звуки подзатыльника. — Гы-ы. — смеётся он.— Весёлые господа. дай бог здоровья! — Извозчик, ты женат? — спрашивает длинный. — Я-то? Гы-ы. ве-есёлые господа! Таперя у меня одна жена — сырая земля. Хи-хо-хо. Могила, то есть. Сын-то вот помер, а я жив. Чудное дело, смерть дверью обозналась. Заместо того, чтоб ко мне идтить, она к сыну. И Иона оборачивается, чтобы рассказать, как умер его сын, но тут горбач легко вздыхает и заявляет, что, слава богу, они, наконец, приехали. Получив двугривенный, Иона долго глядит вслед гулякам, исчезающим в тёмном подъезде. Опять он одинок, и опять наступает для него тишина. Утихшая ненадолго тоска появляется вновь и распирает грудь ещё с большей силой. Глаза Ионы тревожно и мученически бегают по толпам, снующим по обе стороны улицы: не найдётся ли из этих тысяч людей хоть один, который выслушал бы его? Но толпы бегут, не замечая ни его, ни тоски. Тоска громадная, не знающая границ. Лопни грудь Ионы и вылейся из неё тоска, так она бы, кажется, весь свет залила, но, тем не менее, её не видно. Она сумела поместиться в такую ничтожную скорлупу, что её не увидишь днём с огнём. Иона видит дворника с кульком и решает заговорить с ним. — Милый, который теперь час будет? — спрашивает он. — Десятый. Чего же стал здесь? Проезжай! Иона отъезжает на несколько шагов, изгибается и отдаётся тоске. Обращаться к людям он считает уже бесполезным. Но не проходит и пяти минут, как он выпрямляется, встряхивает головой, словно почувствовал острую боль, и дёргает вожжи. Ему невмоготу. «Ко двору,— думает он.— Ко двору!» И лошадёнка, точно поняв его мысль, начинает бежать рысцой. Спустя часа полтора, Иона сидит уже около большой грязной печи. На печи, на полу, на скамьях храпит народ. В воздухе «спираль» и духота. Иона глядит на спящих, почёсывается и жалеет, что так рано вернулся домой. «И на овёс не выездил,— думает он.— Оттого-то вот и тоска. Человек, который знающий своё дело. который и сам сыт, и лошадь сыта, завсегда покоен. » В одном из углов поднимается молодой извозчик, сонно крякает и тянется к ведру с водой. — Пить захотел? — спрашивает Иона. — Стало быть, пить! — Так. На здоровье. А у меня, брат, сын помер. Слыхал? На этой неделе в больнице. История! Иона смотрит, какой эффект произвели его слова, но не видит ничего. Молодой укрылся с головой и уже спит. Старик вздыхает и чешется. Как молодому хотелось пить, так ему хочется говорить. Скоро будет неделя, как умер сын, а он ещё путём не говорил ни с кем. Нужно поговорить с толком, с расстановкой. Надо рассказать, как заболел сын, как он мучился, что говорил перед смертью, как умер. Нужно описать похороны и поездку в больницу за одеждой покойника. В деревне осталась дочка Анисья. И про неё нужно поговорить. Да мало ли о чём он может теперь поговорить? Слушатель должен охать, вздыхать, причитывать. А с бабами говорить ещё лучше. Те хоть и дуры, но ревут от двух слов. «Пойти лошадь поглядеть,— думает Иона.— Спать всегда успеешь. Небось, выспишься. » Он одевается и идёт в конюшню, где стоит его лошадь. Думает он об овсе, сене, о погоде. Про сына, когда один, думать он не может. Поговорить с кем-нибудь о нём можно, но самому думать и рисовать себе его образ невыносимо жутко. — Жуёшь? — спрашивает Иона свою лошадь, видя её блестящие глаза.— Ну, жуй, жуй. Коли на овёс не выездили, сено есть будем. Да. Стар уж стал я ездить. Сыну бы ездить, а не мне. То настоящий извозчик был. Жить бы только. Иона молчит некоторое время и продолжает: — Так-то, брат кобылочка. Нету Кузьмы Ионыча. Приказал долго жить. Взял и помер зря. Таперя, скажем, у тебя жеребёночек, и ты этому жеребёночку родная мать. И вдруг, скажем, этот самый жеребёночек приказал долго жить. Ведь жалко? Лошадёнка жуёт, слушает и дышит на руки своего хозяина. Иона увлекается и рассказывает ей всё.

Тоска. Чехов Антон Павлович

Вечерние сумерки. Крупный мокрый снег лениво кружится около только что зажженных фонарей и тонким мягким пластом ложится на крыши, лошадиные спины, плечи, шапки. Извозчик Иона Потапов весь бел, как привидение. Он согнулся, насколько только возможно согнуться живому телу, сидит на козлах и не шевельнется. Упади на него целый сугроб, то и тогда бы, кажется, он не нашел нужным стряхивать с себя снег… Его лошаденка тоже бела и неподвижна. Своею неподвижностью, угловатостью форм и палкообразной прямизною ног она даже вблизи похожа на копеечную пряничную лошадку. Она, по всей вероятности, погружена в мысль. Кого оторвали от плуга, от привычных серых картин и бросили сюда, в этот омут, полный чудовищных огней, неугомонного треска и бегущих лошадей, тому нельзя не думать…

Иона и его лошаденка не двигаются с места уже давно. Выехали они со двора еще до обеда, а почина все нет и нет. Но вот на город спускается вечерняя мгла. Бледность фонарных огней уступает свое место живой краске, и уличная суматоха становится шумнее.

– Извозчик, на Выборгскую! – слышит Иона. – Извозчик! Иона вздрагивает и сквозь ресницы, облепленные снегом, видит военного в шинели с капюшоном.

– На Выборгскую! – повторяет военный. – Да ты спишь, что ли? На Выборгскую!

В знак согласия Иона дергает вожжи, отчего со спины лошади и с его плеч сыплются пласты снега… Военный садится в сани. Извозчик чмокает губами, вытягивает по-лебединому шею, приподнимается и больше по привычке, чем по нужде, машет кнутом. Лошаденка тоже вытягивает шею, кривит свои палкообразные ноги и нерешительно двигается с места…

– Куда прешь, леший! – на первых же порах слышит Иона возгласы из темной движущейся взад и вперед массы. – Куда черти несут? Пррава держи!

– Ты ездить не умеешь! Права держи! – сердится военный.

Бранится кучер с кареты, злобно глядит и стряхивает с рукава снег прохожий, перебегавший дорогу и налетевший плечом на морду лошаденки. Иона ерзает на козлах как на иголках, тыкает в стороны локтями и водит глазами как угорелый, словно не понимает, где он и зачем он здесь.

– Какие все подлецы! – острит военный. – Так и норовят столкнуться с тобой или под лошадь попасть. Это они сговорились.

Иона оглядывается на седока и шевелит губами… Хочет он, по-видимому, что-то сказать, но из горла не выходит ничего, кроме сипенья.

– Что? – спрашивает военный.

Иона кривит улыбкой рот, напрягает свое горло и сипит:

– А у меня, барин, тово… сын на этой неделе помер.

– Гм. Отчего же он умер?

Иона оборачивается всем туловищем к седоку и говорит:

– А кто ж его знает! Должно, от горячки… Три дня полежал в больнице и помер… Божья воля.

– Сворачивай, дьявол! – раздается в потемках. – Повылазило, что ли, старый пес! Гляди глазами!

– Поезжай, поезжай… – говорит седок. – Этак мы и до завтра не доедем. Подгони-ка!

Извозчик опять вытягивает шею, приподнимается и с тяжелой грацией взмахивает кнутом. Несколько раз потом оглядывается он на седока, но тот закрыл глаза и, по-видимому, не расположен слушать. Высадив его на Выборгской, он останавливается у трактира, сгибается на козлах и опять не шевельнется… Мокрый снег опять красит набело его и лошаденку. Проходит час, другой…

По тротуару, громко стуча калошами и перебраниваясь, проходят трое молодых людей: двое из них высоки и тонки, третий мал и горбат.

– Извозчик, к Полицейскому мосту! – кричит дребезжащим голосом горбач. – Троих… двугривенный!

Иона дергает вожжами и чмокает. Двугривенный – цена не сходная, но ему не до цены… Что рубль, что пятак – для него теперь все равно, были бы только седоки… Молодые люди, толкаясь и сквернословя, подходят к саням и все трое сразу лезут на сиденье. Начинается решение вопроса: кому двум сидеть, а кому третьему стоять? После долгой перебранки, капризничанья и попреков приходят к решению, что стоять должен горбач, как самый маленький.

– Ну, погоняй! – дребезжит горбач, устанавливаясь и дыша в затылок Ионы. – Лупи! Да и шапка же у тебя, братец! Хуже во всем Петербурге не найти…

– Гы-ы… гы-ы… – хохочет Иона. – Какая есть…

– Ну ты, какая есть, погоняй! Этак ты всю дорогу будешь ехать? Да? А по шее.

– Голова трещит… – говорит один из длинных. – Вчера у Дукмасовых мы вдвоем с Васькой четыре бутылки коньяку выпили.

– Не понимаю, зачем врать! – сердится другой длинный. – Врет, как скотина.

– Накажи меня бог, правда…

– Это такая же правда, как то, что вошь кашляет.

– Гы-ы! – ухмыляется Иона. – Ве-еселые господа!

– Тьфу, чтоб тебя черти. – возмущается горбач. – Поедешь ты, старая холера, или нет? Разве так ездят? Хлобысни-ка ее кнутом! Но, черт! Но! Хорошенько ее!

Иона чувствует за своей спиной вертящееся тело и голосовую дрожь горбача. Он слышит обращенную к нему ругань, видит людей, и чувство одиночества начинает мало-помалу отлегать от груди. Горбач бранится до тех пор, пока не давится вычурным, шестиэтажным ругательством и не разражается кашлем. Длинные начинают говорить о какой-то Надежде Петровне. Иона оглядывается на них. Дождавшись короткой паузы, он оглядывается еще раз и бормочет:

– А у меня на этой неделе… тово… сын помер!

– Все помрем… – вздыхает горбач, вытирая после кашля губы. – Ну, погоняй, погоняй! Господа, я решительно не могу дальше так ехать! Когда он нас довезет?

– А ты его легонечко подбодри… в шею!

– Старая холера, слышишь? Ведь шею накостыляю. С вашим братом церемониться, так пешком ходить. Ты слышишь, Змей Горыныч? Или тебе плевать на наши слова?

И Иона больше слышит, чем чувствует, звуки подзатыльника.

– Гы-ы… – смеется он. – Веселые господа… дай бог здоровья!

– Извозчик, ты женат? – спрашивает длинный.

– Я-то? Гы-ы… ве-еселые господа! Таперя у меня одна жена – сырая земля… Хи-хо-хо… Могила то есть. Сын-то вот помер, а я жив… Чудное дело, смерть дверью обозналась… Заместо того, чтоб ко мне идтить, она к сыну…

И Иона оборачивается, чтобы рассказать, как умер его сын, но тут горбач легко вздыхает и заявляет, что, слава богу, они наконец приехали. Получив двугривенный, Иона долго глядит вслед гулякам, исчезающим в темном подъезде. Опять он одинок, и опять наступает для него тишина… Утихшая ненадолго тоска появляется вновь и распирает грудь еще с большей силой. Глаза Ионы тревожно и мученически бегают по толпам, снующим по обе стороны улицы: не найдется ли из этих тысяч людей хоть один, который выслушал бы его? Но толпы бегут, не замечая ни его, ни тоски… Тоска громадная, не знающая границ. Лопни грудь Ионы и вылейся из нее тоска, так она бы, кажется, весь свет залила, но тем не менее ее не видно. Она сумела поместиться в такую ничтожную скорлупу, что ее не увидишь днем с огнем…

Иона видит дворника с кульком и решает заговорить с ним.

– Милый, который теперь час будет? – спрашивает он.

– Десятый… Чего же стал здесь? Проезжай!

Иона отъезжает на несколько шагов, изгибается и отдается тоске… Обращаться к людям он считает уже бесполезным. Но не проходит и пяти минут, как он выпрямляется, встряхивает головой, словно почувствовал острую боль, и дергает вожжи… Ему невмоготу.

«Ко двору, – думает он. – Ко двору!»

И лошаденка, точно поняв его мысль, начинает бежать рысцой. Спустя часа полтора Иона сидит уже около большой, грязной печи. На печи, на полу, на скамьях храпит народ. В воздухе «спираль» и духота… Иона глядит на спящих, почесывается и жалеет, что так рано вернулся домой…

«И на овес не выездил, – думает он. – Оттого-то вот и тоска. Человек, который знающий свое дело… который и сам сыт и лошадь сыта, завсегда покоен…»

В одном из углов поднимается молодой извозчик, сонно крякает и тянется к ведру с водой.

– Пить захотел? – спрашивает Иона.

– Стало быть, пить!

– Так… На здоровье… А у меня, брат, сын помер… Слыхал? На этой неделе в больнице… История!

Иона смотрит, какой эффект произвели его слова, но не видит ничего. Молодой укрылся с головой и уже спит. Старик вздыхает и чешется… Как молодому хотелось пить, так ему хочется говорить. Скоро будет неделя, как умер сын, а он еще путем не говорил ни с кем… Нужно поговорить с толком, с расстановкой… Надо рассказать, как заболел сын, как он мучился, что говорил перед смертью, как умер… Нужно описать похороны и поездку в больницу за одеждой покойника. В деревне осталась дочка Анисья… И про нее нужно поговорить… Да мало ли о чем он может теперь поговорить? Слушатель должен охать, вздыхать, причитывать… А с бабами говорить еще лучше. Те хоть и дуры, но ревут от двух слов.

«Пойти лошадь поглядеть, – думает Иона. – Спать всегда успеешь… Небось выспишься…»

Он одевается и идет в конюшню, где стоит его лошадь. Думает он об овсе, сене, о погоде… Про сына, когда один, думать он не может… Поговорить с кем-нибудь о нем можно, но самому думать и рисовать себе его образ невыносимо жутко…

– Жуешь? – спрашивает Иона свою лошадь, видя ее блестящие глаза. – Ну жуй, жуй… Коли на овес не выездили, сено есть будем… Да… Стар уж стал я ездить… Сыну бы ездить, а не мне… То настоящий извозчик был… Жить бы только…

Иона молчит некоторое время и продолжает:

– Так-то, брат кобылочка… Нету Кузьмы Ионыча… Приказал долго жить… Взял и помер зря… Таперя, скажем, у тебя жеребеночек, и ты этому жеребеночку родная мать… И вдруг, скажем, этот самый жеребеночек приказал долго жить… Ведь жалко?

Лошаденка жует, слушает и дышит на руки своего хозяина…

«Тоска», анализ произведения Чехова, сочинение

Главный герой рассказа Иона Потапов — старый извозчик, недавно похоронивший сына. Его постоянно одолевают грусть и тоска, на сердце тяжело и хочется выговориться. Он постоянно пытается завести разговор со своими седоками, но непрерывно натыкается на стену равнодушия и холодности.

Писателю мастерски удается передать образ и настроение героя, который кажется маленьким заблудившимся мальчиком, на которого всем окружающим просто наплевать. Дворянам, озабоченным своими проблемами, нет никакого дела до какого-то бедного извозчика. Их души и сердца пусты, холодны и неспособны к состраданию. И даже коллега Ионы Потапова — молодой извозчик, проснувшийся, чтобы попить воды, остается глух к душевному порыву старика.

По мере развития сюжета чувства извозчика открываются нам все больше и глубже. Читателю передается его одиночество, особенно ближе к концу произведения, когда автор делает упор на том, что Ионе Потапову НАДО рассказать о болезни сына, о похоронах, о дочери в деревне и много о чем еще. «Слушатель должен охать, вздыхать, причитывать…» В этом предложении открывается вся потребность бедного старика в стороннем участии, в поддержке и сострадании. И пусть это сострадание и не будет идти от самого сердца, но даже малейшая его видимость может помочь человеку справиться со своим горем.

В итоге Иона открывается своей лошадке, и этим Чехов показывает, что в нашем мире животные гораздо участливее человека. И пусть не сможет эта лошаденка ничего сказать, но зато не отвернется от тебя, не упрекнет, не уйдет в трудную минуту.

Рассказ, как большинство произведений Чехова, пропитан духом реализма. Действительность предстает перед нами такой, какая она есть, без всяких прикрас. И, к сожалению, эта действительность оставляет желать лучшего. С одной стороны, это несправедливость социального устройства: возможно, если бы извозчик был богат, то его сына смогли бы вылечить, и трагических последствий можно было бы избежать. С другой — человеческая черствость: прояви хоть один из попутчиков Ионы Потапова участие к его горю, и на душе у обоих стало бы чуточку светлее.

Рассказ «Тоска» еще раз доказывает, что Антон Павлович Чехов настоящий мастер слова. Несмотря на небольшой объем произведения, автор не забывает о деталях. С первых секунд чтения настолько погружаешься в обстановку рассказа, что как наяву представляешь кружащиеся в свете фонаря снежинки, неподвижного заснеженного извозчика с его лошадкой, слышишь уличный шум и крики прохожих. Невозможно не проникнуться участием к главному герою, не получается остаться равнодушным.

Данное произведение классика актуально и по сей день. Люди в суматохе дней, под гнетом собственных забот забывают о тех, кому необходимо простое человеческое тепло. А насколько проще было бы жить, если бы у каждого из нас нашлось хотя бы одно ласковое слово для человека, нуждающегося в поддержке.

Архиерей, Чехов Антон Павлович

Краткое содержание, краткий пересказ

Краткое содержание произведения

Под вербное воскресенье, в начале апреля, преосвященный Петр служит всенощную. Церковь полна народом, поет монашеский хор. Архиерей нездоров уже три дня, он чувствует тяжесть и усталость. Точно во сне или в бреду ему кажется, будто в толпе подошла к нему его мать, которую он не видел уже девять лет. И почему-то слезы потекли у него по лицу. Вблизи него кто-то еще заплакал, потом еще и еще, и мало-помалу церковь наполняется общим тихим плачем. После службы он возвращается домой, в Панкратиевский монастырь. Тихая, задумчивая луна, красивый колокольный звон, дыхание весны в мягком холодном воздухе. И хотелось думать, что так будет всегда.

Дома он узнает, что действительно приехала его мать, и засмеялся от радости. Молитвы на сон грядущий мешаются у него с мыслями о матери, воспоминаниями о детстве, когда он (тогда его звали Павлушей), сын дьякона в бедном селе, ходил в крестный ход без шапки, босиком, с наивной верой, с наивной улыбкой, счастливый бесконечно.

У него жар. Он разговаривает с отцом Сисоем, иеромонахом, всегда недовольным чем-нибудь: «не ндравится мне!» — обычные слова Сисоя.

На другой день, после служб, он принимает дорогих гостей, мать и племянницу Катю, девочку лет восьми. Преосвященному заметно, что мать, несмотря на ласковость, стесняется его, говорит почтительно и робко. Вечером он лежит в постели, укрывшись потеплей. Теперь ему вспоминается, как восемь лет он жил за границей, служил в церкви на берегу теплого моря. Слепая нищая у него под окном пела о любви, и он тосковал по родине.

Преосвященный Петр принимает просителей. И теперь, когда ему нездоровится, его поражает пустота, мелкость всего того, о чем просили, его сердят неразвитость, робость. За границей, должно быть, он отвык от русской жизни, она нелегка для него. За все время, пока он здесь, ни один человек не поговорил с ним искренне, попросту, по-человечески, даже старуха мать, кажется, уже не та, совсем не та!

Вечером монахи пели стройно, вдохновенно. Преосвященный во время службы сидел в алтаре, слезы текли по лицу. Он думал о том, что вот он достиг всего, что было доступно человеку в его положении, он веровал, но все же не все было ясно, чего-то еще недоставало, не хотелось умирать; и все еще казалось, что нет у него чего-то самого важного, о чем смутно мечталось когда-то, и в настоящем волнует все та же надежда на будущее, какая была и в детстве, и в академии, и за границей.

В четверг — обедня в соборе, возвращение домой в теплый солнечный день. Мать все так же робка и почтительна. Только по необыкновенно добрым глазам, робкому, озабоченному взгляду можно было догадаться, что это мать. Вечером в соборе чтение двенадцати евангелий, и во время службы преосвященный, как всегда, чувствует себя деятельным, бодрым, счастливым, но к концу службы ноги совсем онемели и стал беспокоить страх, что он вот-вот упадет. Дома он тихо признается Сисою: «Какой я архиерей? Меня давит все это. давит».

Наутро у него началось кровотечение из кишок: брюшной тиф. Старуха мать уже не помнила, что он архиерей, и целовала его, осунувшегося, похудевшего, как ребенка, и впервые назвала Павлушей, сыночком. А он уже не мог выговорить ни слова, и ему представлялось, что он, уже простой, обыкновенный человек, идет по полю, свободен теперь, как птица, может идти куда угодно!

Преосвященный умер под утро в субботу, а на другой день была Пасха — с радостным звоном, всеобщим весельем — как было всегда, как будет, по всей вероятности, и в будущем.

Через месяц назначили нового архиерея, о прежнем уже никто не вспоминал, а потом и совсем забыли. И только старуха, мать покойного, когда выходила в своем глухом городишке под вечер на выгон, чтобы встретить корову, рассказывала другим женщинам, что у нее был сын архиерей, и при этом говорила робко, боясь, что ей не поверят.

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: